Кайн разбудил незадолго до полуночи. Монастырь пробуждался с первыми лучами солнца и укладывался сразу же по наступлению темноты, если обряды не требовали ночных молебнов, как в случае, когда просили Пресветлую об исцелении Мары. Поэтому внутри стен смело расхаживал глубокий сон, и никто не был потревожен, когда Мара и Кайн бесшумно вылезли на улицу через высокое окно внутренней часовенки. Толстяк повел спутницу к сараю, подпиравшему частокол, ворота которого на ночь мэтресса запирала сама и накрепко, а ключ носила на ремешке на шее. Чтобы выйти наружу беглецам пришлось забраться на крышу, а затем спуститься вниз снаружи забора. Кайн слез первым и поймал спрыгнувшую следом Мару, к которой, под действием яда лесничих, не спешили вернуться обычные гибкость и сила. В кустах неподалеку толстяк ещё днем спрятал упряжь Амока и свой объемный походный кофр. Мара начала звать коня, едва коснулась ногами земли вне стен монастыря. И жеребец услышал. Нагнал людей под сенью одной из рощ, обильно росших в маленькой долине. С помощью Кайна она оседлала коня, всё больше убеждаясь в собственной слабости и приходя от этого в бешенство. Толстяк с трудом взобрался на круп Амока позади Мары, и она пустила жеребца галопом, желая к рассвету уехать как можно дальше от обители.
Привал сделали к полудню. Амок внезапно остановил бег, и Кайн еле успел поймать сползающее тело всадницы. Женщина билась в судорогах, с губ стекала желтоватая пена, глаза закатились.
Он спешился, закинул подрагивающее тело на плечо, попытался взять жеребца под уздцы, чтобы отвести в тень, но тот прижал уши и заплясал на месте, далеко и опасно выкидывая длинные ноги. Мрачно сплюнув, Кайн оставил его, где есть, и отнес Мару на берег ручья, журчащего неподалеку в кустах. Уложил на землю, попытался напоить чистой водой, но её горло словно разучилось глотать - вода выплескивалась сквозь стиснутые зубы и текла, впитываясь в тонкую ткань рубашки. С сомнением посмотрев на неё, монах рискнул оставить женщину одну - следовало напоить Мару успокоительным травяным отваром, а для этого надо было запалить костер и вскипятить воду. Когда Кайн вернулся, таща сухие ветки - женщины на берегу не было. Амок пасся у воды, иногда тянул морду к прохладе ручья, но пить не спешил - пофыркивал, мотал головой, словно удивлялся тому, что видел. Монах бросил ветки и поспешил к нему. И застыл. Мара лежала на спине. Небольшая глубина ручья позволила воде только покрыть её лицо и разметать волосы в тщетной попытке унести по течению. Чёрные пряди змеились и стелились по дну, сбиваемые неровным током воды, обрамляли худые щёки. Перевязь женщина предусмотрительно оставила на берегу, но это всё, на что хватило сил - она лежала на дне в одежде и сапогах, и вовсе не походила на утопленницу. Кусая губы, Кайн разглядывал Мару, не делая попыток спасти. Потом резко развернулся и занялся костром и отваром. Спустя некоторое время плеск воды за спиной подсказал ему, что она пришла в себя. Когда монах мельком кинул взгляд через плечо - увидел её, обнажённую, роющуюся в своей седельной сумке. Коричневые следы кнута на спине казались шнуровкой чудовищного платья. С треском переломилась толстая ветка, которую Кайн держал в руках, и он резко отвернулся.
Мара разыскала длинную рубашку из тонкого полотна, натянула на быстро высохшее под полуденным солнцем тело, нашла ветки с рогатинами на концах, натыкала их вокруг костра, развесила одежду и сапоги на просушку. Расседлала Амока, обтерла серую шкуру пучком травы, приласкала коня и села, наконец, у огня, насмешливо посверкивая глазами.
- Скажи мне, монах, это правда, что Пресветлая Сука принимает служение только тех мужчин, которые ради нее отказываются от самого дорогого?
Он попробовал зерновую кашу, которую заправил кусочком сала, щедро положил в глиняную миску, протянул женщине. Подвинул кружку с отваром, даже запах которого горчил в воздухе.
- Сначала выпей, - кивнул Кайн на кружку и без перехода ответил: - Правда.
- И кто это сделал с тобой?
- Ты видела.
- Настоятельница?
Кайн кивнул.
- Должно быть, торжество сверкало в её глазах ярче звезд, - усмехнулась Мара и, морщась, выпила залпом отвар, - когда твоя гордость сморщилась в её руке кусочком окровавленной тряпки.
Монах пожал плечами.
- Ей приходилось делать это и ранее. Но не часто. Поэтому она переживала, как бы не сделать мне хуже. И была скорее сосредоточенна, чем торжествовала.
- А что чувствовал ты? - Мара подалась вперед.
Кайн положил каши и себе, устроился напротив, готовясь к долгому разговору.
- Я думал, что почувствую облегчение, - медленно сказал он, глядя в огонь. - Но я ошибался. И когда понял, что жертва не принесла желаемого - вновь был близок к безумию. Ведь я так сильно верил!
- Ты сказал - 'вновь'! - Мара начала есть. - Значит, был безумен и раньше?
- После пожара, который уничтожил мой дом и... меня самого, - кивнул монах. - Я искал смысл существования того, что видел в зеркале, и не находил. Пока не понял однажды, что это плата за содеянное ранее. С тех пор я ищу себе прощения.
- А за каким кракеном тебе нужна я? - поинтересовалась она, прищурившись.
Кайн взглянул ей прямо в глаза. Помолчал, следя, как полуденные знойные тени разукрашивают радужки разными оттенками лазоревого.
- Теперь ты - мое служение! - просто сказал он и неожиданно цинично усмехнулся. - Считай, что мне было откровение Пресветлой. За тебя я положу жизнь, если потребуется.
Женщина разглядывала его, словно невиданную прежде рыбешку, склонив голову на бок. Сдунула непослушную прядь с лица и вдруг отшвырнула миску в сторону и расхохоталась так громко, что с деревьев вспорхнули спугнутые лесные птахи. Поднялась, и, все еще хохоча, скрылась в кустах.
Монах доел кашу, подобрал брошенную миску, сполоснул посуду в ручье и сел на берегу, глядя на течение, ласкающее разноцветные камешки. Его губы привычно зашевелились, повторяя псалмы. Конечно, никакого откровения не было. Кайн просто знал, что отныне его место рядом с ней, и рано или поздно он умрет на её руках, обретя, наконец, то, к чему так долго и так мучительно стремился...
***
Мара прижалась животом и грудью к стволу дерева, обхватила его руками, как обхватила бы любимого, и застыла, вдыхая запах разогретой коры, древесных соков. Сквозь тонкую ткань рубашки шероховатость и морщины дерева будто ощущались кожей, и она коснулась их лбом и щеками, и губами. Дерево было живым и благосклонным. Пускай не дарило жизнь, подобно воде, но делилось душевным спокойствием, внутренней силой и свободной волей существа, живущего по законам не человеческим, а природным. Стихия растений не являлась первоначальной, как стихия воды, всепоглощающей, как стихия огня, непоколебимой - как земля, легковесной - как воздух. Но, как и всякая стихия, могла бы поделиться с Марой своими чертами. Даровать волю в безволии, силу в бессилии и мудрость в молчании - если бы она захотела взять. И, возможно, часть боли, вызываемой воспоминаниями, свернулась бы сухим листом и осыпалась осенним прахом, оставив лишь терпкий аромат горечи на губах. Но Мара была молода. Вместо того чтобы растворить свою боль в том, что предлагала природа, она скручивала ее пружиной столь туго, что иногда казалось - еще немного, и она, Мара, не выдержит. Обхватит цепкими пальцами рукоять старого капитанского кортика, зайдет по грудь в океанский прибой и полоснет себя от уха до уха по горлу, позволив красному порезу дарить волне нежные розово-алые тона. Подобные мысли впервые вернулись после расставания с Такайрой. Его жажда жизни и неукротимые ласки, каждый день рядом с ним, прожитый, как последний, схватки и погони, в которых они то и дело участвовали - не позволяли возвращаться этой тоске, временами накатывающей, словно туман, шедший с болот, окрашивая жизнь в серо-жёлтые унылые краски. Тогда Мара становилась безвольной, словно в прядях ещё играл самоцветами роскошный гребень, которым Ганий заколол её волосы, едва понял, что ни он, ни слуги не могут справиться с грязным, худым и яростно сопротивляющимся новым приобретением.