Вскоре, впрочем, рабов стало гораздо больше, чем господ, они восстали, и бежать пришлось уже кхарийцам. Куда они уплыли на своих больших судах, увенчанных драконьими головами, искусно вырезанными из красного дерева, не знал никто. Прошли тысячелетия, и бывшие пришельцы стали считать себя исконными владельцами этих земель, а о прежних повелителях, говоривших с драконами, укрощавших бури игрой на флейте и возводивших дворцы мановением руки, остались лишь легенды.
Но в Пайтале, самой большой гавани Древней Империи, последнем оплоте кхарийцев, следы их цивилизации были видны яснее, чем в других городах. Более всего поражала воображение чужестранца Стена Двухсот Восьми Драконов, протянувшаяся через всю гавань. Когда-то, вероятно, ее синюю фарфоровую гладь украшало более тысячи изображений этих гигантских ящеров, но теперь осталось лишь двести восемь.
Разглядывая это чудо, Конан думал о том, что легенды, наверное, не врут, и кхарийцы и в самом деле жили бок о бок с драконами. Потому что как бы ни было буйно воображение художника, он не мог бы, никогда не видя их воочию, изобразить столько этих тварей — и каждого в новой, невозможной, но в то же время столь естественной позе. Драконы были самые разные — рогатые, с длинными, как у сома, усами, с тысячезубыми пастями, с гигантскими когтями на трехпалых лапах.
Каждая мышца была видна под разноцветной чешуей, на хребте можно было пересчитать все косточки бесконечного позвоночника. Конан вспомнил четырех драконов на полу круглого зала во дворце у Юлдуза: те тоже были как живые, иногда даже мнилось, что они шевелятся под сияющей глазурной скорлупой, разминая затекшие мышцы.
В городе вообще было много драконов — деревянных, каменных, бронзовых. Их головы высились рострами на плоскодонных широких суднах, покачивающихся у причалов, их нефритовые статуэтки продавались в каждой лавочке «на счастье», их изображения украшали гигантские вазы-курильницы в храмах и блюда для жертвенной крови и цветов. Но все это были лишь жалкие подобия тех поистине царских зверей, что извивались, ловя собственные хвосты, на синей стене в гавани.
Из четырех кувшинов масла, предоставленных Конану для расправы с гирканцами, были использованы только три. Четвертый же Амаль торжественно преподнес градоправителю, не преминув рассказать, почему в целости доехало так мало драгоценного масла.
Градоправитель изумленно цокал языком, слушая красочное описание битвы, о которой купец знал только со слов погонщиков, что оставляло место его воображению, необузданному, как дикая кобылица. Конан, присутствовавший на приеме как герой и почетный гость, только посмеивался, слушая удивительные речи туранца. Разумеется, после такого рассказа за единственный доехавший кувшин было заплачено столько же, сколько обещано за четыре.
Амаль не солгал: в порту его действительно ожидало судно — большая галера с полосатым прямым парусом, купленная им в Иранистане. Как он объяснил, торговый путь его шел по кругу — из Турана через Вилайет и гирканские степи, в Кхитай, затем сюда, в Пайтал, затем вдоль островов к Жемчужным Отмелям, а затем через Уттару и Вендию в Иранистан.
Сам он идет с караваном, а сын его друга тем временем выходит из Иранистана на корабле с товаром, на котором невозможно не наторговать прибыли, и плывет через все ту же Вендию ему навстречу. Здесь, в Пайтале, Амаль намеревался расстаться с верблюдами, продав их какому-нибудь путешественнику или такому же, как он, купцу, а в Иранистане, закончив плавание, продать судно и купить новых верблюдов. По его словам, он проделывал это раз за разом уже несколько лет. У этого человека, раз в год пускавшегося в опаснейший и труднейший путь, было продумано все до мелочей. Неудивительно, что дело его процветало.
Покупатель на верблюдов нашелся скоро. Поскольку в Кхитае они были редки, почтенный Амаль запросил вдвое против обычной цены на верблюда на Аграпурском базаре — и получил, сколько хотел. Более его в Пайтале ничего не держало и, избавившись от обузы, он объявил Конану, что готов отправляться в путь.
Они вышли из гавани ранним погожим утром, при несильном ветре. Сезон штормов в этих водах уже миновал, летние дожди еще не начались, так что плавание обещало быть легким и приятным.
Конану и его друзьям была предоставлена каюта рядом с хозяйской. Амаль заявил, что Фаруз, сын его умершего друга, прекрасно проведет это плавание в одной каюте с ним. Но Сагратиус возразил на это, что желает спать в гамаке на нижней палубе — он очень сдружился с караванщиками, — а Кинда, разумеется, не захотел расставаться с аквилонцем. Конану это было только на руку, о чем он и напомнил туранцу, когда тот вздумал было возражать.
Так Конан оказался в одной каюте с Фарузом, тихим и застенчивым юношей лет восемнадцати. Ему, разумеется, тоже поведали о схватке у оврага, и на гиганта-киммерийца он смотрел не иначе как с восхищенным обожанием.
Сначала это слегка раздражало Конана, затем стало забавлять. Он даже нашел в этом свою выгоду: мальчишку можно было поднять среди ночи с просьбой принести воды из большой бочки, стоявшей на нижней палубе, или кувшин вина из хозяйского запаса — и он со всех ног мчался исполнять приказание, словно не был вторым по значимости человеком на корабле, а мальчиком на побегушках у варвара.
Но при этом с командой он говорил властно и уверенно, а отвечали ему без насмешки и со всею почтительностью, из чего можно было заключить, что попробуй Конан сам заставить юношу исполнять его прихоти, он получил бы неумелый, но твердый отпор. И это тоже вполне устраивало киммерийца.
Именно разделение троих друзей и вызвало вскоре у почтенного Амаля настоящую тревогу. На третье утро плавания он подошел к Конану и почтительно спросил, может ли тот поговорить с ним.
Конан как раз пристроился у мачты, разложив на чистой тряпице свои мечи, точильный камень и масляные тряпки с намерением как следует заняться правкой и полировкой оружия. Против соседства караван-баши он ничего не имел, и Амаль, кашлянув, начал:
— Скажи мне, господин мой, какого бога ты чтишь как своего и верховного над всем миром?
— Крома, Владыку Могильных Курганов, — ответил Конан, несколько удивленный вопросом.
— А что ты скажешь о солнцеликом Митре, коему поклоняются, как я знаю, в Иранистане и Аквилонии, а также во многих иных странах?
— Что о нем сказать? — Конан понимал, что толстяк пришел к нему не затем, чтобы узнать, на чьих плечах зиждется Равновесие этого мира. И потому ответил, как ответил бы любой киммериец, побывавший во многих странах и слышавший имена многих богов: — Он бог для тех, кто родился в его вере, и к ним он, наверное, милостив. Я не буду поносить его имени, но и возносить ему молитвы мне тоже вроде как незачем.