— Лежи, пока не растает.
— Ну, продержимся ещё лет десять в Сиром. На ветру постоим. Потом все исчезнет, — продолжал Сыч с внезапной горечью. — Наше слишком идейное существование и сама ветхая идеология сейчас никому не нужны. Князей на Руси нет! А те, кто вместо них пришёл, явной угрозы Отечеству не видят. Слепые или глаза закрывают. Да и в самом деле, не идут крестоносцы с севера, нет конниц кочевников с юга. Поляки и французы давно не ходили на Москву с запада, японцы — с востока. Для мелких локальных конфликтов теперь есть спецназы, спецподразделения, обучены и вооружены супероружием. Сам же знаешь… Мало того, мы становимся смертельно опасными для власти, поскольку остаёмся неуправляемыми. Нет, власть не будет устранять нас физически. Да и сделать этого пока ещё невозможно. Мы все время будем не востребованны, понимаешь? И сами превратимся в экзотику, в фольклорный ансамбль, как, например, казачки или амазонки. Они вон в своей деревне собираются вместе и поют древние гимны. И танцы боевые танцуют… Между тем война давно идёт, только другая — незримая, ползучая, хитрая, как заразная болезнь, как проникающая радиация. Знаешь, один восточный поэт сказал — явный враг мне не опасен, вижу лезвие кинжала. Страшен тайный враг, что целуя, всадит жало… Как тут Полком повоюешь?… Нет, только если с умом и малыми силами. Тогда можно этого супостата в пыль перемолотить. Точечными ударами и из засады. Я же Сыч, птица ночная, научу как и супостата укажу. Хочешь за Отечество постоять идём со мной. Калюжного с собой прихватим, и ещё есть несколько араксов…
Ражный набросил тулуп на плечи.
— Пошёл бы, да не люблю стаей ходить. Ни большой, ни малой. Я вотчинник, волк-одиночка.
— Не спеши, подумай… — снег на груди бродяги растаял и стек, обнажив рану. — Время есть, пока шкура зарастает. Натешишься с кукушкой — приходи. Здесь ещё буду. Тогда и покажешь, как человеческая рука превращается в волчью пасть.
— Сейчас покажу, вставай! — Ражный подал руку.
Сыч сел самостоятельно, обхватил колени руками.
— Не пригодится мне хватка, — проговорил он, глядя в землю. — Она хороша на таких вот ристалищах. Друг друга калечить… А в нынешней войне твоя наука бесполезная. — Он поднял голову. — Я же человек походный, бродячий. Лишнее таскать с собой тяжело, привык налегке ходить.
— Я слово дал.
— Претензий к тебе нет, Ражный, — странствующий рыцарь встал на ноги. — Не утешит меня волчья хватка… Да и ты, гляжу, что-то не весел. Не радует победа?
Ражный молча натянул сапоги. Взгляд сам собой тянулся к тому месте, где стоял дымный столб. Сыч побродил по ристалищу:
— Не туда смотришь. Иди к своей… избранной и названой! Можно сказать, в бою добыл себе невесту…
— Меня хотят на ветер поставить, — неожиданно признался Ражный. — Перед тобой сирый прибегал из Урочища… Три дня сроку.
— Тебя — на ветер? — удивился чему-то бродяга. — Ну, дела!.. Тогда чего стоишь? Галопом к кукушке! Тебе калик сказал, что делают, когда на радун ставят?
— Не сказал…
— Ну да, спугнуть боялся! — Сыч отчего-то развеселился. — Трухнул сирый… Яйца режут, вот что!
— Что это значит?..
— Оскопляют! Добровольная кастрация! Так что рви в гнездо к кукушке и все три дня… В общем, на твоём месте я бы с неё не слазил!
— Дурь какая-то!.. — бросил Ражный и замолк. В весёлости Сыча ему вдруг послышалась насмешка.
— Да ведь знаешь, нам яйца летать мешают, — серьёзно сказал Сыч. — На земле держат. Всю жизнь, как на якоре, стоим. Как бычки на привязи… А оскопят, и даже заземляться не надо, летай себе, как птица, мечи огненные стрелы… Только это уже иная жизнь.
Он надел куртку на голое тело, подобрал разорванную рубаху и пошёл, изламываясь в маревном пространстве. На опушке остановился, махнул рукой:
— Да ты особенно-то не переживай! Кастрируют-то тех, кого они к земле притягивают. В общем, мешают, как плохим танцорам. А если не в тягость, то можно всю жизнь и с яйцами летать…
От дома остался ровный и ещё горячий квадрат сухой земли. Пепла, как такового, не было, сырая древесина сгорела бесследно, оплавившиеся, будто покрытые стеклом камни от развалившейся печи спеклись в бесформенную груду.
И при этом остались совершенно целыми нависающие еловые лапы…
Ражный обошёл пепелище вокруг, ощущая сильнейшее земное притяжение, будто только что вышел из Правила. Ноги не слушались, голова гудела и в морозном воздухе знакомо пахло озоном.
Следов не было. Ни человеческих, ни волчьих, хотя он точно засёк место, откуда слышался молитвенный вой.
Должно быть, почудилось…
Возвращаясь от пепелища, он не поднимал головы — искал волчьи следы на снегу, чувствуя, как это желание становится навязчивым. Сейчас, когда на нем были чужие пот и кровь, он не мог обрести волчьей прыти, чтобы в одночасье промчаться по лесам. Мало того, от испытанного возле пожарища приземления все ещё мутило и кружилась голова. Оставалось надеяться на удачу — подсечь хотя бы старый след, чтобы потом распутать обычно сложные узлы волчьих путей…
Само появление Молчуна в Вещерских лесах показалось ему символичным и напрямую связанным со знаком судьбы: надо было пройти через Судный поединок, схватившись с существом, которого хотели превратить в зверя, потом оказаться близ Сирого Урочища под властью бренки, чтобы встретить здесь сирую деву и вернуться с ней в свою вотчину.
А если нет — уйти в мир…
До заимки было вёрст двенадцать, однако, судя по земным следам, волк ни разу не пересекал это пространство. Ражный убеждал себя, что ищет Молчуна, поскольку не может оставить его здесь: уходить в Сирое и возвращаться из него следовало точно так же, как на Свадебный Пир или Пир Святой — не оставляя после себя долгов и зависимых душ. Убеждал и одновременно понимал, что уходит от судьбы, вернее мысленно уже ушёл от неё, перешагнув невидимую грань Урочища, где кончается власть бренка. И теперь даже тот беспилотный, недосягаемый вертолёт над горным озером не будил воображения, не вызывал панического вопроса — что будет и кем он станет без Засадного Полка? Без лона Воинского братства и его устава, которым была сцементирована вся его прошлая жизнь.
Гнетущая к земле тяжесть начала постепенно проходить часа через полтора, и вместе с облегчением плоти стало проясняться и в голове; по крайней мере, окружающий мир будто ожил, и Ражный заметил, что в лесу потеплело, размяк под ногами снег и зашумел в кронах влажный ветер. И в тот же миг, будто раскалённая поковка, брошенная в воду, начала стремительно, с шипением и паром, остывать его решимость. Он ещё сопротивлялся и пытался разогреть себя обидой на столь несправедливое определение вечевого круга бренок, но уже обострённо ощущал собственную незащищённость, некую крайнюю уязвимость перед новой, неизвестной мирской судьбой, словно опять оказался голым и безоружным в освежающей, однако чужой воде, окружённой горячей и чужой сушей.