– Как не знать! Крепость та верхи Волховские прикрывает и драккарам даннским да норманнским[21] не дает по стержню реки безданно на море Словенское[22] и назад проходить.
– Вот ты, пермь[23] большеухая! Ты в какой засеке рос? Уж не смердящего[24] ли ты рода, что такую несусветь несешь?
– Это я-то смердящего рода! – вскипал дружинник. – Я покажу тебе, кто здесь пермь большеухая! Хошь на палках, хошь на кулачках так отделаю, ни один волхв не отшепчет.[25]
– Сиди на ряду, чудило Аскольдово, – отвечал ему товарищ: – А водь конопатую в твоем роду и слепой в безлунную ночь разглядит. Вон морда вся до ушей коноплей поросла. Да и куда тебе первослову против второслова тягаться. Это же почетнее дитя малое обидеть, чем тебя, дурака, осадить. Так что приникни и слушай, что народ про Альдейгыоборг говорит, коли не знаешь.
– Место для крепостицы и впрямь удобное. Но только есть чуть повыше по реке другое, куда удобней. Там река изворот делает и струги[26] сама под стены выносит. Только конунг наш почему-то выбрал то, где мелкая речка Ладожка в Волхов впадает. Смекаешь, почему?
– Ней, – гнусавил конопатый детина, ошалевший немного оттого, что второслов не пустил в ход Кнутневу науку и не прищучил его как брехучего пса, а простил ему безнаказанно за горячность, а теперь еще и просвещает о делах княжеских.
– Так вот, знай, да только не болтай лишнего: Рюрик крепостицу велел на Ладожке отсыпать в почет за Кнутневу науку. Вольк-то наш Годинович как раз из тех мест родом. Так чтобы его сродников[27] от ярлов да гостей непрошенных сберегать, крепость там теперь и стоит. Боится князь, что если родичей Вольковых данны или норманны с Волхова свезут, так дядька в одночасье поднимется и за Варяжское море[28] уйдет. Кто тогда Рюрику будет дружинников пестовать? А дружина трувору[29] Рюрику ноне нужнее, чем молоко материнское дите малому. Даром что сам он, как сказывают, может и седьмое кнутнево слово знает. Да только после того, как Аскольд и Дирк[30] на Царьград ушли, помимо самой Ингрии[31], где веси[32] да латы[33] смуту творят, еще и из полянских земель[34] варги[35] на Новоград скалятся.
– Так что ж получается? – моргал белесыми глазами зачинщик разговора: – Выходит, дядька Волкан власти больше имеет, чем князь?
– Имел бы, если бы волил. Так ведь не надобно ему ни власти, ни почестей. Кнутнев выше гордыни стоит и, пока жив, стоять будет. Для него главная радость, чтобы в Гардарике[36] да в Ингрии мир и покой были. Чтобы ни венедская, ни свейская, ни чудская, ни водьская или даже весьская кровь на сырую землю не текла. Не любит он крови. Говорят, сызмальства не любит. Для того чтобы кровавую резню унять, он в годы Аскольдовой смуты[37] сам за Варяжское море пошел да выученика своего, Рюрика, с дружиной в урядники[38] привел.
– Вот ведь как Локки-пройдоха[39] зубоскалится, – качал головой дружинник-первослов: – И думать не думал, что наш дядька самого князя на престол посадил.
– Ну, посадить не посадил, да только не сплавай Волкан Годинович за море, до сей поры свара промеж нас так бы и коловоротилась. И не сидели бы мы с тобой сейчас за одним столом, а резали бы друг друга ножами на бранном поле. Ты ж, пади, водьских кровей?
– Да что уж тут: из Охтинских ингерей[40] я. А ты каков?
– А я из Ловатинских кривичей[41], а что не видать?
– Видать-то видать, да кто же ноне разберет своего рода-племени. В редком дому жены или мужа чужеродного нет. Да и у тех, кто себя родовитыми венедами или свейами величают, подале праотца, глядь, а там чудь латвицкая или карела[42] скуластая подживалась.
– Это ты, друже, верно сказал. По тому все мы теперь Новгородская русь, соратники Рюриковы. Так что, за князя?! – поднял чашу кривич.
– За князя, за светлого трувора Рюрика! – завопил ингерь.
– За князя!!! – хмельным, но дружным многоголосием подхватила дружина.
Вот уже больше десяти лет сидел названный конунг Ильменьских словен за этим столом, что стоял прежде в Ладони, а теперь, вот, в Новогороде. За это время серебро осыпало его виски и пробежало тремя ручьями по окладистой бурой бороде. Сетка морщин избороздила лицо. Узор шрамов украсил тело. Под десницей[43] его благоденствовали земли во много раз более обширные, чем его родной херад[44], хёвдингом[45] которого встал когда-то его старший брат. Да и любой великий северный конунг мог позавидовать вотчине господина и заступника Гардарики.
За эти годы норов его стал спокойнее, но жестче. Он долго раздумывал прежде, чем карать, но, признав кого виноватым, казнил быстро и сурово. Он больше не кичился тем, что приходился прямым потомком рода Инглингов, а именно считался праправнуком одной из одиннадцати дочерей Ингьяльда[46]– коварного. В молодости никто из его соратников даже и представить себе не мог, что их беззаботный, взбалмошный и лихой форинг[47], заматерев, станет скуп не только на слова, но и на удары клинком. После того, как был усмирен Изборск и обуздана Белозерская распря, после того, как на поросшем бурьяном пепелище Ильменьского торжища поднялся Новогород, князь все больше уповал на силу разумения, чем на посвист варяжской билы[48]. Чем дольше пребывал он в землях словен, тем раздумчивее становился его взгляд, тем прозорливее были его решения, точно Судьба открывалась ему, как дорога путнику, достигшему вершины холма.
Да и сами дружинники, те, кто когда-то состоял в манскапах[49] Рюриковых драккаров, переменились. Где это видано, чтобы шрамы усмиряли хольдов[50] и, тем более, мореходов? Того и гляди, смерть застанет тебя, лежащим в теплой постели. И придется тогда, как простолюдину, горевать в голодном и холодном царстве Хель[51], в то время как прочие воины наслаждаются мясом Сэримнира[52] в Валхале.[53]