Наконец ей стало зябко. Она поняла — дольше сидеть нельзя, надо двигаться. Пожалуй, стоило уже идти к автовокзалу. Но где он — мать не могла сообразить. У нее было плохо с ориентацией. И она забрела в ту часть города, где отродясь не бывала.
Мать пошла наугад, нечаянно вышла к реке и обрадовалась — автовокзал был недалеко от пассажирского порта. Но она совсем забыла, что троллейбус, который везет ее к сестре, проезжает по мосту. Мост, правда, был такой, что реки не видно, вместо перил — высокие серые стенки, а она не настолько интересовалась городской географией, чтобы хоть кого-то спросить об этих стенках. И она пошла по набережной не к автовокзалу, а совсем в другую сторону.
Ей уже очень хотелось спать. И ноги разболелись. Она понимала — если не сядет хоть на мостовую и не посидит хоть десять минут, будет ей очень плохо. Чуть-чуть развиднелось — и она увидела автобусную остановку со скамейкой.
Набережная, по которой она шла, была в этой части города довольно широкой улицей — на четыре полосы движения. Вдоль самой реки был тротуар для променада, сейчас, естественно, пустой. По набережной было очень удобно проехать из Бобровки в Заводской район, туда, где оптовые базы, и ночью, ближе к рассвету, спешили туда фуры и грузовики с товаром. Они мчались на максимальной скорости. Но мать не знала, что уже практически начался Заводской район, она думала, что движется к автовокзалу, и хотела немножко, совсем немножко посидеть на остановке — очень уж ноги болели. А скамейка-то — вот, до нее метров тридцать, не больше, только дорогу перейти…
Когда-нибудь, думала она, когда-нибудь сын узнает про это ночное путешествие, она расскажет — тогда, когда у него будут свои дети, когда-нибудь, и он все поймет, пока что не понимает, а тогда обязательно поймет… когда будут свои дети… именно тогда…
— Вот ты как живешь… — сказала Джимми. — Что ж ты молчал? Я… я, наверно, все-таки уезжаю… Хочешь — оставлю тебе квартиру?
— Это как?
— Если уеду — то уже не вернусь. А ты бы там жил… Там тесновато, правда, но… но тебе бы там было хорошо…
— Да, — согласился Мерлин. Он вспомнил квартиру — там было странно, однако хорошо. Если верить «дежа вю» — он уже жил там однажды.
Джимми подошла к его дивану и стала рассматривать плакаты.
— Мерлин Менсон, так я и думала, иначе и быть не могло.
— Ну да… Сейчас чай будет.
Мерлин выскочил на кухню. Мать испуганно посмотрела на него. Она была в старом халате — сколько Мерлин себя помнил, столько и этот фланелевый халат, коричневый в мелкий цветочек.
Он боялся, что в холодильнике не найдется ничего подходящего для бутербродов. Но мать купила колбасу и сыр — именно те, которые ему нравились. Ему захотелось поблагодарить ее — но как-то не было заведено в их маленькой семье благодарить друг друга. И он спросил, нет ли клубничного варенья, улыбнувшись — неловко, несуразно, не были его губы приучены к любезным улыбкам.
— Да, да, Мишунчик, сейчас достану! — и она, как стояла, с поварешкой в руке, кинулась в кладовку.
Он вернулся в комнату с бутербродами. Джимми сидела за столом. Он сел напротив. Ему хотелось видеть ее лицо, ее глаза. И ей тоже — это он понял по взгляду, хотя был в таких случаях страх как недогадлив.
Надо было, как положено хозяину дома, начать светскую беседу. Но слова не шли на язык. А вот глаза говорили.
— Я больше никогда не приду сюда, но мне важно знать, как ты живешь, что видишь вокруг себя, потому что ты для меня близкий человек. Я не могу тебе объяснить, насколько близкий, но ты уж, пожалуйста, поверь, — сказали ее глаза.
— Я никогда не скажу тебе вслух, что и ты для меня близкий человек, Маришка, потому что очень уж это все странно, — ответили его глаза.
— Я понимаю это по-своему, и я, кажется, права, уж слишком много совпадений. И я, наверно, скажу тебе…
— Я ничего не могу объяснить, я только чувствую… чужие какие-то воспоминания, понимаешь?..
Слов не было — а смысл был.
Вошла мать. Поверх халата она повязала зеленый клеенчатый передник — новый, который подарила сестра. Мать принарядилась, и в другое время Мерлин бы взвыл от этой попытки выглядеть нарядно, его бы возмутило убогое щегольство, но сейчас оно не вызвало раздражения — он был занят безмолвной беседой.
Мать принесла крепко заваренный чай, принесла парадные чашки и блюдца, фарфоровую сахарницу от своего свадебного сервиза, настоящие серебряные ложечки. Она стала расставлять по столу это богатство.
— Спасибо, Алла Васильевна, — сказала Джимми. Она запомнила имя и отчество после того нелепого разговора, когда мать умоляла ее заставить сына слушаться.
— Да! Мама, это Марина, — сказал Мерлин.
— Я сейчас варенье принесу, Мариночка, — и мать быстро вышла.
Молчание продолжалось, Джимми не решалась нарушить его, а Мерлин ждал хоть единого слова от Джимми.
Ворвалась мать с большой банкой. Сама она никогда не варила варенья, это был подарок хозяйственной сестры. Она поставила банку посреди стола и испуганно взглянула на сына.
Мерлину вдруг стало жаль ее. Он умел с ней ссориться, но совершенно не умел мириться. И вдруг он понял, чего она ждет, оказав очередную медвежью услугу: его улыбки.
— Спасибо, мам, — сказал он и заставил себя улыбнуться.
Она закивала и вышла.
— Вот, значит, какая у тебя мама, — заметила Джимми. — Ты ведь поздний ребенок, да?
— Поздний, — согласился Мерлин и подтащил к себе большую тарелку с бутербродами.
— А родился?
— Пятого августа.
— Пятого августа… Скажи, тебе что-нибудь говорит такая дата — тридцатое октября?
— Нет.
— А пятое июня?
Мерлин задумался — ведь не зря же она эти цифры назвала, в них есть какой-то тайный смысл.
— Ну? — торопила она.
— Вроде что-то было… откуда-то я помню пятое июня, — ответил он, не желая ее огорчать. И увидел на столе нож. Это был его старый китайский нож с кучей всяких приблуд. Мерлин доставал его ради пивной открывашки и забыл на столе.
— Пятого июня я потеряла лучшего в мире человека, — она вздохнула. — Вот говорят, что первая любовь приходит в двенадцать или тринадцать. Враки. У каждого по-своему. Я очень долго считала себя мальчиком. Меня отец воспитывал, я в десять лет умела починить велосипед. И сама умела печатать фотографии. Мне было скучно быть девочкой — а он полюбил меня именно такой. Мне было тогда почти восемнадцать. И был март. А двадцать первого апреля мы поехали на базу отдыха, все вместе — Сашка Режинский с Надей, Марчук, Невзоров, Марк с Соней… и мы… Было еще холодно по ночам, мы взяли с собой спальники. И гитару, конечно. Мы выбрали домик на берегу, и вот я проснулась оттого, что вся комната просто сияла, такой был поток света. И тут он запел — там, снаружи, под самым окошком… «День веселый, час блаженный, нежная весна!..» Я кинулась к окну, распахнула его — а он там, внизу, с гитарой… «День веселый, час блаженный…»