Не всегда сомкнутые глаза означают сон, а открытые — бодрствование. На мою грудь что-то давит, и одновременно я чувствую на своём лице горячее, иссушающее дыхание какой-то адской сущности. Она играет со мной в странную игру: то набрасывает на меня сеть забытья, затягивая меня ею в жуткую пропасть с холодным дном, то вдруг позволяет выкарабкаться на край яви и даёт вздохнуть. А потом опять давит, шепчет и шуршит, шелестит в ушах, расстилает перед глазами колеблющееся марево искажённой реальности, и я проваливаюсь в страшную бесчувственность, повисаю между сном и явью, не в силах двинуть ни рукой, ни ногой. Титаническим усилием я всё-таки стряхиваю с себя кошмар и поворачиваюсь лицом к Альбине: звук её сонного дыхания успокаивает меня.
Но через пару минут наваждение возвращается. Я изо всех сил всматривалась в лицо Альбины, которое для меня как спасательный круг. Я верю: уж оно-то прогонит всю эту ерунду. Я боюсь закрыть глаза, чтобы не сорваться в кошмар, но на какую-то долю секунды мои веки всё-таки смыкаются. Когда я их снова открываю, вместо Альбины на постели возле меня сидит чёрное существо с горящими, как два тлеющих уголька, глазами.
— Ну, как ваша спина, Настенька? — шипит оно. — Уже лучше? Я думаю, следует повторить сеанс.
Мне хочется крикнуть ему: сгинь, нечистый! — но губы не могут шевельнуться. Я зажмуриваюсь. «Да воскреснет Бог, и расточатся врази его», — как учила меня бабушка. Слышится жуткий звук, как от хлопанья крыльев большой птицы. «Ага, испугался!» — радуюсь я и вдруг чувствую, как в моей груди зарождается тёплый свет — тихий, как утренняя заря над сонной водой. Невидимые крылья хлопают и бьются в панике, слышится мерзкий писк, как у разозлённой летучей мыши, но я инстинктивно понимаю: свет — моё оружие. Я вижу его даже с закрытыми глазами, он льётся из моей груди и очень не нравится моему призрачному визави. Не открывая глаз, я всей душой всаживаю в бьющееся надо мной существо слово за словом: «Изыди, враг рода человеческого!» Существо жалобно бьётся и верещит. За моими плечами тоже что-то сияет — что-то похожее на два ярких крыла, словно сотканные из света. «Вот тебе, получи!» Я наношу последний — «всуе трудишься во мне, падший. Ты, превознесённая гордыня, унижаешь себя, так усиленно борясь со мною слабой» — удар.
Мои открывшиеся глаза на миг видят нечто бестелесное и прозрачное, в последних конвульсиях бьющееся надо мной в воздухе. В напряжённо молчащем пространстве стихает тоскливый вопль, и всё прекращается. Мой лоб покрыт холодной испариной. Альбина спокойно спит рядом, её не мучат кошмары и не домогаются бесы. Усилием воли стряхнув с себя обрывки холодящей сердце жути, я сажусь в постели и стараюсь проснуться. Мне ещё щекочут спину чьи-то мёртвые пальцы, и я, кое-как в потёмках одевшись, бегу прочь от кошмара — на балкон.
Я не знаю точно, который час, но судя по тёмно-синему, ещё почти чёрному небу, сейчас раннее утро. Сначала мне кажется, что где-то пожар: деревья, фонари, соседние дома — всё окутано густой седой дымкой. Но в холодном предрассветном воздухе не пахнет ни дымом, ни гарью, а лишь сыростью: это туман. Да, в самом деле, ведь сейчас осень, а осенью туманы — обычное дело. Я стою на балконе, кутаясь в куртку, дрожу и дышу, и жаркое марево кошмара тает без следа в холодном пространстве. В тумане всё выглядит странно и причудливо, не так, как в обычных сумерках; свет фонарей матовый, тускловатый, и кажется, будто туман сам светится, и оттого чётче выступают окутанные им ветки деревьев, местами уже почти голые. Всё таинственное, неподвижное, словно околдованное, обычные предметы приобрели загадочный вид, их почти не узнать из-за размытости очертаний. Вот в воздухе висит светящийся прямоугольник окна, а самого дома не видно, и кажется, что окно существует само по себе, без дома. Где-то в самой густой мгле вспыхнули два огонька и поползли с глухим рокотом, щупая туман перед собой длинными размытыми лучами: машина. Чуть ближе — какой-то блик, но не разобрать, чему он принадлежит. Я стою, пока туман не начинает проникать мне под куртку холодными ловкими пальцами, вытесняя остатки тепла и сна.
Замёрзнув окончательно, я иду на кухню. Стройные, как ноги манекенщицы, стрелки на круглом циферблате бесстрастно показывают шесть часов тридцать две минуты. Кухня блистает образцовой чистотой: перед уходом Мадина всегда убирается. До её прихода ещё полтора часа, а у меня в животе уже полыхает пожар: я ничего не ела больше суток. От вида холодильника, полного всевозможных продуктов, мой аппетит поднимается на дыбы, ржёт и требует овса, но мне почему-то совестно хозяйничать на чужой кухне и есть чужую еду. Присев к столу, я около минуты решаю остро стоящий вопрос: есть или не есть? Компромисс напрашивается сам собой: есть, но совсем немного. Поставив чайник, я намазываю маслом ломтик белого хлеба, отрезаю тончайший ломтик сыра и кладу на бутерброд. Смотрю на булку, от которой я отрезала ломтик, на кусок сыра: кажется, незаметно. Кладу всё на место, смахиваю крошки в мойку, мою нож и ставлю его в подставку к остальным ножам. Чайник вскипает, а я открываю дверцы шкафчиков в поисках чая. Найдя, кладу в чашку пакетик и заливаю кипятком. Голодный дракон в моём желудке, проглотив этот лёгкий завтрак, на некоторое время утихомиривается. Ополоснув чашку, я окидываю взглядом кухню: безупречная чистота не нарушена.
Семь часов. Во дворе скользит одинокая тень с красным огоньком сигареты. «Рюрик», — догадываюсь я. Я поднимаюсь в спальню, где в тёплых сумерках тихо дышит Альбина. Она сбросила с себя во сне одеяло, и в синем полумраке белеет её грудь. Лицо отвёрнуто в тень, видно ухо, скула, висок и часть головы, погружённой в подушку. Наверно, когда-то её шрамы были по-настоящему страшными, но теперь они сглажены тремя операциями и в темноте не слишком различимы. Я включаю лампу на тумбочке. Свет не может пробиться сквозь навсегда закрытые веки Альбины, а если бы даже мог, то её глаза его не различили бы. Я сажусь на постель и склоняюсь над ней. Закрыв глаза, я ощущаю губами её кожу, все бугристости и шероховатости на её лице, с лёгким содроганием и нежной болью погружаюсь в те места, где когда-то были глаза. Её ровное дыхание сбивается с сонного ритма, слышится глубокий вздох: она просыпается. Её рука поднимается и зарывается в мои волосы.
— Утёночек…
— Доброе утро, Аля. — Я целую её в нос, в лоб и в губы.
«Утёночек» — это ласкательное прозвище придумала я и первой назвала так Альбину, но теперь она гораздо чаще им пользуется. Когда я в первый раз обозвала её так, она засмеялась и спросила: «Почему утёночек?» Я сказала, что очень люблю утят: они очень милые, пушистые и жёлтенькие.