— Говорить-то можно сколько угодно, но что на деле? — спросил император. — Многие из тех, кто клянется в верности Христу, ведут себя вовсе не по-христиански, когда никто не видит.
— Если наши клянутся, то и поступают соответственно, — заверил мальчик. — На рынке в Бирке я ни разу не слыхал, чтобы кто-нибудь не сдержал слова. Если норманн пообещал, что заплатит через десять дней, то он принесет деньги через десять дней, даже если для этого ему придется перерезать глотку другому купцу.
Император поглядел на спину часового-хитаероса, который сидел, скрестив ноги, и мок под откинутым пологом палатки.
— У ромеев все иначе, — сказал он. — Они живут в страхе перед правителем или же перерезают ему горло. Они не знают иного пути с самого основания империи.
— Мои братья не такие, — повторил Змееглаз, который прекрасно понял направление императорских мыслей. — Если мы приносим клятву верности господину, то скорее умрем за него, чем предадим. Мы надежные. Прежде всего, мы надежные.
Император взял с серебряного блюда инжир и принялся катать плод в пальцах.
— Но вы давали клятву Владимиру, прежде чем бросить его?
— Да, давали, однако он освободил нас от клятвы и отправил к тебе.
— Он вам так и не заплатил. Вас шесть тысяч, и никакого намека на бунт?
— Наши конунги поклялись. Вот и все.
— Мне надо это обдумать, — сказал император.
Он положил инжир на блюдо и погрузился в молчание.
Дождь продолжал идти, становясь все сильнее и сильнее. Наконец императору надоело слушать его шум, и он приказал опустить полог палатки, чтобы не дуло, и подбросить в жаровню углей, потому что они почти прогорели. Промокший насквозь часовой нырнул в палатку и уже хотел прогнать мальчика, но император вскинул руку.
— Он заслужил провести эту ночь в тепле, — сказал он.
Змееглаз положил голову на шелковую подушку, укрылся чудесным одеялом из козьего пуха и в свете мерцающих в жаровне углей принялся рассматривать свод палатки. Затем перевел взгляд на отрубленную голову мятежника. Улыбнулся, увидев, что в полумраке на него смотрят щелки заплывших глаз.
«Ты был куда важнее меня, — подумал он, — а посмотри, во что ты превратился теперь. Поэты будут воспевать меня, а не тебя».
Руки и ноги гудели после утомительного дня, однако спать не хотелось. Он снова переживал волнения битвы. Ему страшно хотелось снова оказаться на поле боя, только на этот раз, по крайней мере на этот раз, обязательно убить. На большом северном рынке в Бирке Змееглаз встречал множество чужестранцев, видел немало чудес, однако ничто не могло сравниться с тем, что он пережил сегодня.
Он стоял рядом с василевсом, переводя его приказы варягам, пока войска, готовясь встретиться лицом к лицу с наступающими греками, выстраивались прямо под императорским штандартом и изображением Святой Елены, поднятым на шесте. Воины-греки, выстроенные впереди, — пехота императора, — сошлись с отрядами армян-мятежников, облаченных в железные доспехи: раздался грохот, будто разом упал миллион металлических блюд, и битва началась. Змееглаз снова видел перед собой картины прошедшего дня: дождь стрел с обеих сторон, удивительных бедуинов на верблюдах, могучую анатолийскую конницу, которая поражала пехотинцев стрелами, выпущенными на полном скаку, и на диво похожие плотные ряды воинов, греков, бьющихся с греками. Когда накал битвы достиг апогея, главарь мятежников повел на фланг императора свою тяжелую кавалерию.
Конники заворожили Змееглаза — клибанофоры, как их называли, — воины, полностью облаченные в чешуйчатые доспехи, в шлемах с закрытыми забралами, и их кони в толстых попонах, из-за которых казалось, будто они скачут не двигая ногами. Они рванулись вперед рысью, подобные приливной волне, неспешной, но неотвратимой.
Предводитель мятежников скакал во главе конницы с развевающимся на древке копья стягом. И вдруг упал, просто свалился на землю, будто в него попала стрела. Только стрел не было. Греческая пехота бежала, спасаясь от пик всадников, смяв ряды собственных лучников в отчаянной попытке уцелеть. Лучники, которых сбивали с ног и отшвыривали в стороны, тоже перепугались и побежали. Никто не стрелял — с возвышения, на котором стояли Змееглаз с императором, это было особенно хорошо видно, — и все же мятежник на полном скаку вылетел из седла.
Атака не удалась, кавалерия обратилась в бегство, сея панику в рядах мятежников. И тогда император выпустил своих варягов, викингов. Не плотный строй ромеев, а шесть тысяч человек с длинными топорами и копьями, которые, бросаясь в бой, завывали по-волчьи.
Змееглаз побежал с ними. Он размахивал топором и выкрикивал угрозы, однако что-то помешало ему убить. Что же? Другие мальчики его возраста тоже участвовали в сражении. Он бросал вызов всякому, кто называл его трусом. Он шел прямо на копья врага, просто неприятель побежал раньше, чем юный воин успел вступить в сражение. Змееглаз сказал себе, что так убивать недостойно. Он хотел встретиться с противником лицом к лицу, чтобы они были одинаково вооружены, в одинаковых доспехах, и чтобы превзойти его в поединке. Участвовать в резне он не станет.
Однако пока он лежал в ожидании сна и перед ним проплывали картины дня, он жалел, что не убил хотя бы одного врага. Ему представилось, как на него надвигается армянин из вражеского войска.
«Что, дрожишь, мальчишка?»
«Я не мальчишка, чужеземец», — отвечал он.
В его воображении они кружили по грязи, нанося и парируя удары. С каким восторгом и волнением он отступил бы в сторону, чтобы замахнуться в последний раз! Будто наяву Змееглаз ощутил, как рвется ткань туники на его животе от касательного удара меча. И увидел ужас на лице врага. И осознал, что замахнулся слишком сильно, почувствовал толчок, когда тыльной стороной топора снес армянину половину головы. Они все наседали на него, эти закованные в железо орды армян, и он был серп, а они колосья.
Пока что такого не случилось, однако Змееглаз надеялся, что однажды случится. Должно случиться. Он жаждал, чтобы о нем слагали легенды.
Он пытался испытать себя с тех пор, как подрос настолько, чтобы удержать в руке топор, он искал драки со взрослыми, осыпая их злыми словами и насмешками. Они же никогда не воспринимали его всерьез. Слишком маленький, совсем ребенок, не стоящий того, чтобы его убивать. Когда же его рука тянулась к топору, чтобы они либо приняли его всерьез, либо приняли свою смерть, на него что-то находило. Руки отказывались слушаться, ноги словно врастали в землю. Его много раз били, унижали.
Однако, мечтая убивать, он каждый раз застывал, словно парализованный, перед лицом врага. Отец был к нему добр, он с готовностью верил, что его сын в конце концов затмит своих предков.