В общем, ощущалось так: как на себя гляну, думается не о короне, а куда бы пойти удавиться, чтоб никто потом труп не нашёл. Родная маменька на меня смотрела, будто на слизняка. Не говоря уж о девочках. А я был вполне парень, как ни странно. Интересные вещи иногда снились.
Мой драгоценный братец девиц валял пачками. От судомоек и швеек до благородных включительно. Папенька, когда узнавал об очередном приключении, только ласково улыбался от скромной гордости. Вот мы какие, женщин к нам так и тянет. У шестнадцатилетнего принца должна быть толпа любовниц.
А принц, которому шёл четырнадцатый, шпионил безбожно. И чем больше видел, тем больше тошнило. Цепляло, но тошнило.
Я тогда ещё не понимал почему.
Вернее, догадывался. Со мной-то все эти фрейлинки вели себя этак официально до невозможности и просто леденели, как декабрьская луна. Смотрит такая на меня, болезного, с омерзением. Губки подожмёт, сощурится. «Ваше высочество, умоляю, простите меня, я тороплюсь». Я то радовался, что на мне ошейник, то жалел об этом — так убить хотелось.
Не просто убить, а так, чтобы почувствовала. Чтобы дошла моя злоба у неё до сердца, до костей, до печёнок… и до некоторых других внутренних частей.
Сказано: учитесь властвовать собой. Вот уж я учился…
Нет, поймите меня правильно. С точки зрения… ну, с обычной точки зрения, как принц, я мог бы и приказать такой. Чтобы унизить её, просто до пола опустить, до дворцовых подземелий. Но — гордость не позволяла, гордость. И стыд.
О, как за отрочество своё неприкаянное и окаянное я запрезирал эту возвышенную любовь! Да вот, да! Да, сидел в клетушке на вершине сторожевой башни, рассматривал гравюры в старинном трактате «О плотских утехах» и Бог знает что ещё делал. Тошнило, но тянуло. И ненавидел все эти серенады-свидания-страдания-сцены-локоны так, что руки дрожали.
Они же меня ненавидели за прыщи на морде и за перекошенную фигуру. А я их — за выражения лиц и за позы. Кто из нас имел больше прав на ненависть?
Меня — за внешнее. Я их — за внутреннее.
Тяжело оказалось смириться. Я только догадывался ещё, что это Те Самые с меня плату берут. Авансом. И к тому же это оказалось только начало. Цветочки, так сказать.
Первый урожай ягодок появился, когда я влюбился.
В пажа. Ага. В маменькиного. Без памяти.
Звали его Нэд. Лица уже почти не помню, как это ни грустно. Глаза зелёные, веснушки, щербинка между передними зубами, когда улыбался… Но черты не складываются в картину. Слишком было коротко и слишком…
Слишком тяжело ранило. До крови.
Ну, он-то был не фрейлина. Такой приказ не унизил ни меня, ни его; я просто приказал остаться — и он остался. Даже улыбаясь. Но дело не в этом. Дело в том, что с ним оказалось легко-легко общаться, совсем легко — диву дашься! А главное — он меня слушать стал, ни малейшей неприязни не выразил, ни капли отвращения. Я растаял. Я ему рассказал почти обо всём, искренне. Он был старше меня на пару лет, сходу всё понял, так среагировал…
Я в первый раз в жизни поплакал у кого-то на плече. А он сказал: «Не берите близко к сердцу, ваше высочество, вы ещё всем покажете». Душу мне согрел. А я впервые в жизни по-настоящему был благодарен кому-то. Ещё немного — и у меня появился бы друг, а это бы столько всего изменило…
Нэд….
Не повезло нам.
Через неделю нас поймали вдвоём. Смешно сказать, за каким занятием: я плакал у него на плече… А что началось, Боже, что началось!
Как папенька на меня орал! Какими словами называл! Как братец присоединился! И святой отец! И премьер! И как их бесило, что я в ногах не валяюсь, не каюсь и пощады не прошу!
Я, как они говорили, закоснел в грехе, несмотря на юный возраст. Проклятая кровь. Надо выжигать калёным железом. Пока не поздно.
Выжгли.
Заперли меня в каморку для провинившихся слуг, только, в отличие от тех самых слуг, к стене приковали серебряной цепью. Во избежание. А над дверью прибили свиток с изречением из Писания: «Преступивший закон мира — да будет осуждён». И не оставили мне не только книг или пера с чернильницей — кусочка штукатурки не оставили, пентаграмму нацарапать.
А за окном, около скотного двора и выгребной ямы, представьте себе, у выгребной ямы — сплошное милосердие и рыцарство! — повесили Нэда. За то, что он, якобы, научил принца всяким непотребствам. Сняли с двух столбов качели, на которых птичницы качались, закинули верёвку…
Я там несколько месяцев просидел на хлебе и воде, глядя, как разлагается его труп. Я был — ярость во плоти. Сначала просто рыдал от ярости, от тоски, от бессилия, был готов грызть эту цепь. Потом перестал, начал думать.
Я теперь понимаю, что это Те Самые организовали. Для того чтобы у меня хватило сил на дальнейшую жизнь.
Силы берутся из любви и ненависти. Только так.
Выпустили меня перед свадьбой братца.
Я бы дольше там просидел. Меня бы, наверное, в конце концов заточили куда-нибудь в каземат, в башню или ещё куда подальше, но решили, что сломали. Я стал тихий. Тихий-тихий: молчал, смотрел в пол. Я давно заметил: если кто-нибудь смотрит в пол, все думают, что ему глаз не поднять. Воспользовался.
Отец мне сообщил, что прощает меня. Ради огромного праздника. Мол, надеется, что я одумался и более оскорблять свой род мерзостями не буду. Весёлый такой был, благожелательный, довольный.
Я кивал, смотрел в пол. Не мог взглянуть ему в лицо, боялся — Дар внутри меня бушевал, как пар в котле над огнём, если крышка запаяна. Чугун мог разорвать в клочья — а я же не чугунный. Боялся обозначить свою злобу раньше времени, боялся. Не готов был.
Они меня не спросили, прощаю ли я их. А я не простил. И решил для себя: никогда не буду оставлять в живых тех, кто меня ненавидит. И в раскаяние верить не стану. Всё это чушь для отвода глаз. Человек, как я, может делать вид, что унижен, раздавлен, что ему уже всё равно… А сам будет собирать силы.
Дудки.
Маменька меня поцеловала в лоб. Всё щебетала, щебетала, как она рада, что я исправился. Как ей хотелось, чтобы я порадовался за братца, чтобы принял участие в церемонии. Я содрогнулся, когда она ко мне прикоснулась.
А она сказала: «Ничего, ничего, Дольф, всё дурное уже позади. Пойдите, милый, найдите братца, поздравьте. Пойдите, пойдите».
Я пошёл.
Нашёл его в гардеробной.
Он стоял перед зеркалами, парадный костюм примерял, для свадебной церемонии. Белый и золотой, этакое солнце на снегу, локоны рассыпались по блондам, перстни с бриллиантами горят, словно роса утром на белых розах. Шикарно, ничего не скажешь. Шикарно.
Он мне дал подойти, так что я тоже в этих чёртовых зеркалах отразился. И братец полюбовался изящным контрастом: он, восхитительный белый принц, и я — церемониальные тряпки висят мешком, как на скелете, лохмы сальные, рожа осунулась, сутулый, скособоченный… Людвиг в тот момент, полагаю, искренне наслаждался и положением своим, и своей статью, и белым шёлком, и невероятным своим превосходством. Хорошо так, от души наслаждался — на лице было написано.