Он стоял перед зеркалами, парадный костюм примерял, для свадебной церемонии. Белый и золотой, этакое солнце на снегу, локоны рассыпались по блондам, перстни с бриллиантами горят, словно роса утром на белых розах. Шикарно, ничего не скажешь. Шикарно.
Он мне дал подойти, так что я тоже в этих чёртовых зеркалах отразился. И братец полюбовался изящным контрастом: он, восхитительный белый принц, и я — церемониальные тряпки висят мешком, как на скелете, лохмы сальные, рожа осунулась, сутулый, скособоченный… Людвиг в тот момент, полагаю, искренне наслаждался и положением своим, и своей статью, и белым шёлком, и невероятным своим превосходством. Хорошо так, от души наслаждался — на лице было написано.
Можно понять, правда?
И со мной заговорил в точности, как отец. Так же благодушно, весело и снисходительно.
— А, — сказал, — славно, что тебя выпустили. Рад. Поглядишь, как это бывает по-человечески.
— Ага, — говорю. И смотрю в пол.
А он продолжил. Улыбаясь. Мой дорогой братец.
— Хорошо, хорошо. Тебе, в конце концов, надо учиться жить, как подобает принцу. На охоту со мной съездишь. Бал посмотришь. Танцевать с тобой, конечно, едва ли кто-нибудь захочет, но музыку послушаешь всё-таки…
— Ага, — говорю. Всё равно ему не нужны мои ответы.
Он улыбнулся так мечтательно.
— Невеста — прекрасная Розамунда. Из Края Девяти Озёр. Ты уже слышал? Говорят, она увидела мой портрет — и даже обдумывать не стала.
— Ага, — говорю.
Не стала обдумывать. Ну да. Шестая дочь этого бедолаги из Края Девяти Озёр. Он себе чуть пупок не развязал, придумывая, что всей этой ораве девиц дать в приданое. Разорился, в долги влез. Король, н-да… Младшенькая, всё говорили, хороша, как эльф. А денег у папаши больше нет. И за ней дают клочок земли размером с загон для гусей — три деревни, два села — и серебряные ложечки.
Но наша благородная фамилия за приданым не гонится. Была бы у невесты честь и добродетель. И древность рода.
Дерьма тоже… Ещё бы она стала обдумывать. Принц из Междугорья всё-таки. Страна небедная, может, при дворе будут три раза в день кормить.
— Поздравляю, — говорю.
— Завидуешь, небось, — говорит. С сердечной улыбкой. — Сравнить прелести Розамунды с костями того дохлого пажа…
И в этот самый миг я вдруг почувствовал, как защита треснула. Смертную боль почувствовал, когда эта трещина пошла по сердцу, по уму, по нервам, по душе, — чуть не заорал, так Дар жёг щит Святого Слова. Хотелось корчиться и по полу кататься. Едва стерпел.
И вдруг отпустило.
Я поднял глаза и посмотрел на Людвига. Смотрел и ощущал, как Дар протёк через трещину, то-оненькой струйкой. Как чёрный ручеёк влился в братцев мозг, но не разорвал мозг в клочья, нет — собрался где-то внутри, маленькой лужицей, таким стоячим болотцем. Чтобы долго и тихо гнить.
А Людвиг ровно ничего не понял. Понятливость — вообще не наша семейная добродетель. Да ему бы и в голову не могло прийти, что он сейчас сломал мою защиту. И что именно ему нужна эта защита, как воздух. И что мой ошейник — это уже просто побрякушка. Цацка. Как любой его дурацкий перстень.
Он посмотрел мне в глаза — мне казалось, что в них моя смертная злоба горящими буквами выжжена, — и захохотал.
— Что?! Проникся? Ну то-то. Беги, малыш, играй — сейчас портные придут. К этому костюму ещё плащ полагается — белый с золотым подбоем, представляешь?
— Очень красиво, — говорю. Еле выдавил из себя. И ушёл.
Я сам не знал, и никто не знал, что мой Дар так силён, чтобы проломить каббалу на серебре. А тем более — что я могу наносить раны, которые открываются не сразу. Это уже высшие ступени, многим старцам, высохшим в злодеяниях, не под силу. Но этой мощью меня не Те Самые Силы одарили, это я понял точно.
Это подарок от моих родных и близких. Моя боль, ярость и беззащитность. Всё могло быть иначе, но они сами сковали мне меч против них же самих, закалили этот меч и подвесили к моему поясу.
И я им за это даже не благодарен, потому что если бы этого не случилось, на моей душе было бы гораздо меньше шрамов.
Людвиг умирал целую неделю. Смешно, но меня даже в мыслях никто не заподозрил. От меня же одни кости остались за время моего затворничества, на мне же ошейник был со Святым Словом — был меньше, чем ничто.
И потом — меня, как всегда, перестали замечать.
Они возились с Людвигом.
Лейб-медик сначала сказал — похоже на чёрную оспу. Потом понаблюдал-понаблюдал — нет, скорее, на проказу, но осложнённую и нетипичную. И тогда собрали консилиум.
И все эти лейб-медики, просто медики, лекари, знахари, святые отцы кружились вокруг Людвигова ложа, как вороньё вокруг падали — чёрные, хмурые. Обсуждали, советы давали, поили его всякой дрянью…
Ни одного некроманта, конечно, не позвали. Любой некромант сходу сказал бы, в чём дело, — чужая, мол, злоба его убивает. Но кто их слушать будет? От лукавого? И потом — где бы взяли некроманта в таком-то благочестивом государстве. Так что мне ничто не грозило.
Обо мне говорят, что я не знаю жалости… Очередная ложь.
Я не наслаждался, не верьте слухам. Я смотрел на него, на его смазливое личико в язвах, на руки, высохшие, потрескавшиеся, покрытые струпьями, — и меня тошнило. Я бы его добил с облегчением, из сострадания добил бы — по-другому ему нельзя было помочь, — но они-то надеялись, что он выздоровеет…
Ох, если б он меня позвал и попросил смерти! Если бы он понял, хоть перед самым концом! Я бы, наверное, плюнул тогда и на корону, и на власть — я бы отпустил его душу, а сам в монастырь бы ушёл. И никогда больше не использовал бы Дар — даже чтобы муху прихлопнуть.
Но так не бывает.
Он смотрел на знахарей бешено и хрипел:
— Быдло тупое! Холуи ленивые! Что, ни один идиот не может придумать, как скорее меня вылечить?! Мне же больно, гады! У меня же невеста! Вам что, всё равно, да?!
Ему и в голову не могло прийти, что кому-то может быть всё равно. С ним всегда все носились. Да что там — весь белый свет существовал для его удовольствия. Все люди служили ему игрушками. Он никогда не страдал, мой братец Людвиг. Он был здоровый, его никогда не били, ему давали всё, что он попросит, — а тут…
О, как его бесило, что Господь Бог его не слушается! Он же просил — дай мне поправиться, ясно просил — а Бог не даёт!
Уже перед самым концом он скулил, как щенок:
— Папенька, сделайте что-нибудь! Ну сделайте! Я жить хочу!
И папенька смахивал скупую мужскую слезу, а маменька просто в конвульсиях билась. Но как бы они ни оплакивали его — горе им не мешало ненавидеть меня.
Я же теперь стал наследником. Вот так.
Людвиг мне сказал напоследок: