— Да что ты несешь? Опамятуйся! — Упрям не усидел на месте, резко поднялся и тут же отступил к стене.
Василиса приближалась к нему, нетвердо держась на ногах, а взгляд у нее был сумасшедшим. Ему стало страшно
— Добрый Упрямушка! Ну что тебе стоит? Заколдуй, избавь меня от ярма этого, вызволи из кабалы, из личины постылой. Что молчишь?
Мысли Упряма метались. Одно видел он ясно: княжна не притворяется. Неужели околдована? Но какой же силой нужно обладать, чтобы навести порчу на человека в башне чародея, где каждый камень, каждое бревнышко — оберег от всех мыслимых несчастий?
Нет, это от души. Неужто простая дурь девичья? Упрям, бывший большим охотником побегать за длинными косами, считал себя знатоком девичьего ума (по юности лет, конечно, изрядно заблуждаясь, но далеко не во всем). И знал, что бывает такое, когда отрочество остается позади: взбредет вдруг в голову, что именно твоя судьба самая глупая и скучная, а любая другая — прямо-таки мечта заоблачная. И восхочет юный ум чего-то такого-этакого, чего — и словами-то сказать не получается, но — другого. Не того, что есть. Чего угодно. И тогда уходит лад из души, сердце мечется. Тут родителям ухо востро надо держать.
Но это люди простые, а сильные мира сего — разве такие же?
— Не молчи, Упрямушка, молви: спасешь ли меня от доли постылой? Любую судьбу приму…
И Упряма вдруг осенило: да. Точно такие же. Всех людей боги сделали из одного дерева. Кого из корней, кого из ветвей, а суть все та же. Будь ты листик оторвавшийся, никому не нужный, будь ты ствол, всему опора — те же соки тебя питают.
Как-то сладко и жутко сделалось от этого «открытия». Стало быть, и князья слабостям подвержены… и чародеи, наверное. Жемчужина Тверди плачется, как дочка мельника, не желающая за старостиного сына идти.
Значит, и ученика могучего чародея где-то поджидают и глупости, и обман. Не стать ему лучше других.
Но ведь и хуже не стать!
Может, это и хорошо? Если все мы из одного теста слеплены, из одной древесины струганы — значит, нет нужды завидовать. Донести до всех людей эту простую мысль — и на целом свете зависть исчезнет. И некому будет перед прочими гордиться, ибо — незачем. И никто не почувствует себя обделенным, униженным…
Или нет? Ведь некого будет и уважать. Все удачи чужие и всю недолю свою на шутку богов списывать — не станет почитания богов. А зависть станет злой, чуть что — перекинется в ненависть. И тогда в целом свете лада не станет. Из-за…
Из-за одной мысли, удосужься чья-то воля донести ее до всех людей. Из-за одной! Как ни странно, как ни нелепо это звучало, Упрям вдруг ясно вообразил себе такой мир. И ему стало не по себе.
Василиса утерла слезы и спросила ослабшим голосом:
— О чем призадумался, Упрямушка? Что, потускнела жемчужина?
— О дереве я подумал, княжна, — медленно ответил Упрям.
— О каком же дереве?
— О том, о котором волхвы говорят, что боги из него людей сделали. Первый народ свой возлюбленный. Из корней вырезали земледельцев да охотников, из ствола — князей да воинов. Из ветвей — ремесленников, купцов да строителей. Разные люди — а все из одной древесины. Одни соки питают нас.
— То не новость, — невесело усмехнулась Василиса. — Что же, ясно увидел, что княжна твердичская последней побродяжке безродной равна, а, пожалуй, что и завидует?
— Нет, княжна. Я подумал о том, что древесина бывает здоровой, а бывает с гнильцой, бывает и с болезнями. И жуки дерево точат, и ураганы буйные ветви ломят, а дерево стоит — потому что живое оно, с гнилью борется, как тело с лихоманкой.
— И что же, много гнили во мне углядел?
— Чего ты восхотела, Велиславна? Свободы?
— Ее, Упрямушка, ее, родименькой…
— Какой же именно? Свободы быть глупой? Свободы ни за что не отвечать? Свободы жить без образа и подобия? Быть злой, на целый свет разобиженной?
На сей раз Василиса промолчала, и Упрям порадовался. Он не знал, откуда шли на язык слова, и спроси его кто-нибудь, не сумел бы сказать, отчего радуется молчанию княжны. Но останавливаться уже не мог — и не хотел:
— Не в том воля, чтобы безобразие принять и злобой облечься. Воля — в душе, она всегда с человеком, нельзя ее отнять у нас. В любой клетке, в любых цепях — волен человек. Только сильное дерево преграду ломит, камень крошит, а гнилое само ломается. И та ветка, что гниль не поборет, всему дереву угроза. Мы, славяне — сильное дерево, в нас воля сильна!
— Гнилая ветка упадет — и свободна, что ей тогда до всего дерева? — тихо спросила княжна.
— Не свободна она, а погублена, — возразил Упрям. — Если только смерть свободой считать. Но боги нам так судили: выбирай, человече — свобода смерти или воля жизни? Выбирай.
Василиса отвернулась. Упрям отчего-то ощутил себя опустошенным. Эх, будь рядом Наум, точно усмехнулся бы: ей-ей, ученик исчерпал запас мыслей на сегодня.
— Как же это так: возвращаться в кабалу — на волю? — не глядя на него, спросила Василиса, — Все равно, что сказать: утонуть в огне или в воде сгореть. Как объяснишь?
— Не знаю, — честно сказал Упрям. — Я не мудрец, не старец разумный. Во что верю, то и сказал.
Василиса обернулась, и он увидел на ее лице улыбку.
— Даже если вере твоей пять минут от роду? Я же вижу: тебя только что осенило, сам не ведал наперед, что с языка сорвется.
Упрям пожал плечами:
— На то и вера. Мысли разные могут прийти, но лишь те, что с верой согласны, на душу ложатся.
— Ух ты, прямо как волхв говоришь, — восхитилась княжна.
— Да где уж мне…
Помолчав, она снова приблизилась, встала в двух шагах, себя пересилила и взор подняла:
— Упрям, я вчера тебя ослушалась, а потом еще и обругала. Ты зла не держи. Совестно… Прости меня, неразумную.
Губы Упряма дрогнули. Слова теснились: не переживай, я тебя не виню, ну что ты в самом деле, я уже забыл… И при этом он обнаружил, что сказать ему нечего. Кроме одного-единственного слова, которое, наверное, нельзя было произносить, обращаясь к девушке, к дочери князя:
— Прощаю.
«Что делаю? — ужаснулся он сам себе. — Умно ли соглашаться: да, ты виновата передо мной». Но каким-то мимолетным был этот испуг. И хорошо, потому что слово оказалось самым верным.
— Упрям… А покажи перо, которое тебе золотой сокол подарил. Покажи, а?
* * *
— Я виноват, глубоко виноват, — вздохнул Наум, прислоняясь лбом к посоху.
— Не стоит себя винить, — возразил его собеседник. — Отчаяние губит.
— Предаваться отчаянию и винить себя — разные вещи, — ответил чародей. — Одно правда губит, а другое, напротив, силы дает. Хотя, к сожалению, не всегда… или недостаточно.
Он подошел к окну своего небывалого укрытия и подставил лицо солнечному свету. Солнце здесь немного другое, пожестче, но все-таки правильное. Вернее сказать — привычное. Ибо определяемая в суждениях суетного быта правильность и неправильность, как все больше убеждался чародей, это во многом дело привычки.