Очень скоро — надеюсь, я не одна, кого удивляет, насколько скоро это всегда происходит, — ты станешь единственным (когда-то этим человеком была Анюта — не теперь, нет), кого я не смогу разделить на две части — люблю, не люблю, кто целиком — со всеми своими привычками, интонациями и словечками — поместится в одну половинку мира, который я так удачно разделила для себя. Ты будешь оставлять на моём зеркале в ванной брызги от пены для бритья, опаздывать к ужину, ты обязательно разобьёшь мою любимую чашку или ещё какую-нибудь безделушку, к которой я очень привязана, мои платья будут вечно соскальзывать с вешалок — и ты не станешь поднимать их — когда по утрам будешь доставать из шкафа свои рубашки, и, несмотря на всё это, я буду неприлично сильно любить тебя всего целиком, без условий. Мне будет очень легко проверить, люблю ли я тебя по-настоящему — я никогда не могла заставить себя откусывать с кем-то от одного яблока и даже в детстве всегда переворачивала его к себе нетронутой стороной, — надо попробовать это с Анютой мы очень давно не ели с ней одно яблоко на двоих — от твоего яблока я смогу откусить в любом месте, я даже с удовольствием съем огрызок.
Анюта станет чаще приходить домой пораньше, вылезать из своей берлоги, готовить с нами ужин — окажется, что идея с танцами вокруг еды ей тоже близка, просто танцевать со мной ей было не так интересно. Мы проведём бесчисленное множество вечеров втроём — сугробы, которые нанесло в последнее время в моём доме, с твоим появлением растают, и я снова увижу, какая она красивая, когда улыбается, как идут ей платья, в твой день рождения мы вместе пойдем ужинать — и я, как раньше, уложу ей волосы, и, стоя возле зеркала за её спиной, я наконец узнаю своё лицо — только на двадцать лет моложе — потому что у нас с ней будет одинаковое выражение глаз.
А потом я вернусь пораньше домой, или случайно войду в комнату, или просто отведу вдруг взгляд от экрана, когда мы будем втроём, лежа на ковре, смотреть телевизор — или нет, так было бы слишком банально. Давай, я лучше представлю, что ничего не произойдёт — совершенно ничего, просто я пойму, наконец, в чем причина её улыбок, её звонкого голоса, её ранних возвращений и новых платьев, и тогда я скажу тебе — это будет очень глупо, но, видимо, я скажу всё равно, потому что всем нам свойственно иногда произносить вслух вещи, которые не стоило бы озвучивать, — в общем, я скажу тебе, что мне сложно посчитать, какая цифра ближе к тридцати трем — тридцать девять или девятнадцать, и я не могу больше ждать, пока это посчитает кто-нибудь из вас. Думаю, ты на это скажешь мне, что единственный день, когда я была с тобой по-настоящему откровенна, — это день, когда мы застряли в лифте, — я подумаю, ну конечно, глупый, ведь я тогда тебя ещё не любила, разве ты не знаешь, что это смертельно опасно — быть откровенным с тем, кого любишь, — вот я попробовала только что, и ты сейчас увидишь, что из этого выйдет. Потом ты скажешь — обязательно — что любовь для меня — слишком сильное чувство, и посоветуешь добавить её в список вещей, которые я стараюсь отодвинуть от себя подальше, вместе с лифтами и высотными зданиями, — и я подумаю, она давно уже там, мой милый, она была там задолго до того, как я тебя встретила. А после этого ты уйдёшь — от нас обеих.
Если мы в чем-то и похожи с моей дочерью, так это в том, что нам обеим наверняка понравишься ты — и я бы очень хотела, чтобы ты это понял — как бы ни развернулась эта история, чем бы она ни закончилась, я её потеряю. Моя девочка, возвращения которой я жду так давно, никогда ко мне не вернётся. Понимаешь, я очень, очень скучаю без неё.
Поэтому, сидя в машине на пассажирском сиденье, в то время, когда ты ждёшь, пока я назову тебе адрес, я говорю тебе — знаете, я передумала, пожалуй, я вполне в состоянии дойти до дома пешком, спасибо за помощь — без вас я бы точно сошла с ума в этом лифте. Ты удивлён и как будто даже расстроен — наверное, какая-то часть из того, что я себе представляю, всегда просачивается наружу, и ты тоже увидел одну или две из моих картинок — интересно, какие именно, — и с сожалением открываешь мне дверь — вы уверены, вы точно не хотите, чтобы я вас подвёз, знаете, я подумал, мы могли бы просто выпить где-нибудь, всё-таки не каждый день удаётся избежать неминуемой гибели, и тогда я решительно качаю головой, улыбаюсь тебе и быстро иду прочь, чтобы не передумать.
Я говорила тебе, пока мы с тобой сидели на полу лифта и ты прижимал мою голову к своему галстуку, — жаль, что мне нельзя забрать его с собой на память — я не люблю терять время.
А утром Яндекс сказал мне: +7. Ясно?
— Да ясно, ясно, — покладисто проворчала я, и они выпустили солнце.
А ближе к полудню позвонил Серёня:
— Ты праздника хотела? Собирайся. У Рафа день рождения. Мы приглашены. — И, терпеливо выслушав все мои «мненечегонадеть», «мненечегоподарить», «янемо- гупошевелиться», добавил: — Через два часа заеду. Подарить можешь фейерверк, Раф склонен к вульгарным развлечениям.
Через два часа Серёня увозил меня и ящик пиротехники за город в голубом вертолёте (ну, ладно, ладно — в синем «рено»).
Свернувшись на переднем сиденье, я думала о Луи Рено, сыне галантерейщика, бесстрашном гонщике, практичном мечтателе, который изобрёл самый добропорядочный, самый буржуазный автомобиль на свете. И о Сарёне, которому, как никому другому, подходил этот автомобиль
Какое счастье, думала я, что моя мама не знакома с Серёней! Если бы она только его увидала, хотя бы вот одним глазком, — всё, тут бы и наступил конец нашей безмятежной жизни. Мама бы костьми легла, чтобы нас поженить. Серёня был идеальным мужчиной (с маминой точки зрение, конечно) — высокий, не сказать, чтобы красивый, но приятный. Он был похож на молодого ученого из советских послевоенных фильмов — узколицый, бледный, с близко посажеными тёмными глазами и карей чёлкой, косо падающей на чистый, высоким лоб.
Серёня безукоризненно одевался. Серёня был вежлив и начисто лишен чувства юмора. Серёня служил каким-то важным клерком в одном из солидных московских банков. В общем — сама респектабельность в серёненом лице осеняла мою бестолковую жизнь серым крылом.
Бедная моя мама ела бы мой мозг десертной ложкой, отплясывала бы цыганочку на моих белых костях, била бы в моё смелое сердце, как в тамбурин, и неустанно бы напевала — какой мужчина! Какой мужчина! Редкий изумруд! Положительный и серьёзный! Ату его, ату!
И даже то, что Серёня — гей махровый, её бы на остановило. У каждого свои недостатки, философски заметила бы мама, только и всего.