В результате их решительных действий "злые дикторы", в изобилии рассеявшиеся по всему миру, вдруг на секунду осеклись и смолкли ("заткнулись", по местному выражению), в эфир прорвались пока еще не очень громкие и малочисленные "человеческие" голоса, после чего, как гигантский занавес, на лагерь с шумом обрушился дождь, смывая последние следы всего прежнего, суетного, наивного и оттого исчезнувшего навек. Начиналась новая эпоха.
Мимо шиповника нашей детской грусти, по тропинке "на залив ведущей, через камыш протоптанной", прошел я по хляби до залива в последний раз глянуть на восьминоса. Мысль – откуда и зачем вдруг явились мне чужая жизнь в таких выпуклых подробностях, что, будучи описанной, могла бы, наверное, отбросить тени на поля книги – пронзила меня на берегу. Губящие нас управители нашей жизни (вернее, полагающие себя ее управителями), ежеминутно старясь и медленно умирая вместе с нами, не догадываются кинуть свои "матерьяльные" взгляды вверх. Но мы-то с вами теперь точно знаем, что ведь и их тоже зачем-то пишут! Пишут, может быть, только для того, чтобы потом как следует рассмотреть и в свою очередь так же погубить, смяв и выкинув в корзину для бумаг: как, например, была без сожаления отброшена первая неудачная глава этого повествования.
Размышляя так, повернул я от залива к поселку и вскоре дошел до железнодорожного вокзала. Но перед самым перроном остановился: проход к нему преграждала большая и грязная лужа – ни перепрыгнуть, ни обойти. На минуту замешкавшись, я машинально поискал вокруг себя что-нибудь, что помогло бы мне преодолеть неожиданное препятствие, и довольно быстро отыскал дощечку, как всегда, лежавшую неподалеку. Я перекинул ту дощечку через лужу, подложив под нее два камешка, шагнул и легко поднялся по лестнице на перрон и дальше – к поджидавшей меня электричке. Через минуту за ее окнами замелькал ничем не примечательный пригородный лес. Изредка к насыпи выбегали поприветствовать нас и останавливались, как вкопанные, невысокие дачные домики, старательно делавшие вид, будто они стоят тут испокон веку. Вскоре с правой стороны железной дороги подъехала платформа с успокаивающим и почти пушкинским названием "Ольгино". Постояв подле нее, электричка пошла дальше в Город, постепенно набирая ход.
Плыла по небу туча, беременная дождем. Темные края ее то и дело закипали от бесновавшихся внутри коротких молний, и ночной лес, застывший внизу, обнажался до самой своей тайной сердцевины. Деревья на несколько секунд раздевались, облитые серебряным светом, и кидали в болото кривляющиеся тени. Летела ночь.
Под утро туча, всю ночь глумившаяся над лесом, обрушилась вниз тяжелой водяной массой. После кратковременного потопа, совершившегося ни для кого, а по собственной своей прихоти, все пришло в норму. Пошел мелкий дождь. Серый, промозглый, нудный, которого никто не видел. Ветер захватывал столбы водяной пыли и водил ими поперек просеки. Вскоре закончился и дождь. Выглянул багровый глаз солнца, пошарил по горизонту, подсушил листву. Трава к полудню распрямилась сама собой. И стало так, будто ничего не произошло и ничего никогда не происходило. Солнце посверкало среди листвы, поднялось выше. На пронзительно-голубом небе проявились перистые облака, выстроились гребенкой и тронулись в путь – в те дальние края, о которых почти каждый имеет представление по слухам, корреспонденциям и кинофильмам.
Когда мне подарили большого игрушечного Львенка, я заметил, что начали пропадать некоторые ценности, нажитые честным трудом: сначала куда-то подевалось равнодушие, которое я тщательно в себе культивировал в последние годы. Уже смирившись с первой пропажей, через некоторое время я недосчитался нахальства, которое питало меня. А однажды вечером обнаружил очередную утрату: совершенно улетучилась угрюмость, под старость начавшая вить себе гнездо в моем характере.
Как-то утром я проснулся и почувствовал себя наполовину обворованным. Но Львенок как раз заканчивал завтракать моим эгоизмом, и мне ничего не оставалось, как забыть о себе.
Прошло несколько дней. Я все чаще начинал замечать в себе отсутствие жизненно важных качеств: неумения слушать других, зависти, грубости. Всего, конечно, тут не перечислишь. И тогда я начал горевать. Как это? Внезапно остаться совершенно голым, совершенно обворованным среди богатых людей! И уже подумывал: не отнести ли ненасытного зверька к соседу? Но жадность – последнее, что он мне оставил, кроме страха, – взяла верх. И тогда он разделался с моей жадностью.
И вот однажды, проснувшись, я почувствовал себя совершенно опустошенным. Но тут же испугался, ибо был все еще довольно пуглив: а вдруг, проголодавшись, он перекусит и моей индифферентностью? На зубах у зверька в этот момент что-то хрустнуло. Я пригляделся: это был мой страх. От него еще оставался маленький недоеденный� кончик – инстинкт самосохранения – но скоро исчез и он.
Теперь у меня ничего нет. Нет даже инстинкта самосохранения. В любой момент я могу вывалиться с балкона или попасть под грузовик. Зато я счастлив
Жил мужчина. Но, в отличие от других мужчин, у него был гвоздик, которым он царапал все, что попадалось ему на пути. Что увидит – тут же возьмет и поцарапает. Увидит скамейку – нацарапает что-нибудь на скамейке. Попадется забор – на заборе свою метку оставит. Ничего не мог пропустить. Все испакостит, все испортит. Будь то автомобиль, или мотоцикл, или даже трехколесный велосипед. В-ж-жик! – и готово, появилась новая царапина. Увидел свою жену – поцарапал. И чужую тоже поцарапал. Словно нет никакой разницы – своя жена или чужая. И детей своих поцарапал, и друзей своих, и соседей. Ни одной кошки в районе не оставил, ни одной собаки. Ни одного целого оконного стекла, ни одного гастронома, ни одного постового милиционера. Себя с ног до головы перецарапал и все никак не мог успокоиться. Все-то ему казалось, что где-то рядом осталось что-то целое. И было страшновато смотреть, как он методически, изо дня в день создает вокруг себя свой особый оцарапанный мир. И мучался он от этого, и ночами не спал. Видел оцарапанные сны – один страшнее другого. Все книжки на книжной полке изорвал – смотреть не на что.
Наконец, добрался и до Солнечной системы. Сначала поцарапал Луну, потом другие спутники и планеты. И вот, случилось, добрался до Солнца. Провел по нему первую царапину – потускнело Солнце, поблекло. Вторую провел – вспыхнуло в предпоследний раз Солнце в конвульсии. Третья царапина решила дело – погасло Солнце. И настала глубочайшая жуть. Страшно стало мужчине этой жути, и принялся он ее царапать изо всех сил и причем довольно быстро. Где царапнет, там вроде бы появится что-то ни на что не похожее. Еще царапина – еще более непохожее. И кончилась тут жуть, вся исцарапалась. И ничего не осталось на свете целого. И взмолилась тогда Вселенная. И призналась она мужчине, что ничего нет на свете сильнее его. И только после того, как взмолилась сама Вселенная, мужчина успокоился и спрятал свой гвоздик.