— Вы, бабушка, себя сами так обругаете, что мне за вами ни в жизнь не угнаться. Молчите уж, а то я на вас за вас обижусь. А мама моя… видно, так карта легла. Тронулась она, бабушка Бобовай. Взяла мое казенное оружие, вышла на улицу и стала по соседям стрелять. Тетку Фатьму — наповал, кота теткиного пристрелила, внука подруги своей и Низама, лавочника, подранила — а там ствол у мамы в руках… «Проказа “Самострел”», не слыхали? Ах да, откуда вам… зато видали — когда у Руинтана-аракчи двустволка рванула. Помните, Арам вернулся и с ножом… Короче, взорвался ствол. Ну а через день — похороны. Сразу всех хоронили. Без кота, конечно.
— Ой, горе-то какое… что ж я не слыхала?
— Так я не дурбанец, бабушка, я из Кабира. Много ли оттуда до тупика Ош-Дастан доходит? Тем паче дурацкая смерть какой-то полоумной…
— Не смей! Не смей так о матери!.. Прости, Каренчик, — больно? Честно говори — больно?!
— Ох и ручка у вас, госпожа Бобовай… Старшинская ручка, не сглазить бы! Теперь губы оладьями вспухнут.
— Пусть пухнут, дурошлепы! За поносные слова о матери только по губам и бить, и не бабкиной ручкой, а ухватом или еще чем поувесистее! Если б ты не сослепу, в сердцах, а от умишка ляпнул — нашла бы и ухват, даром что мектеб кругом… А так — сойдет. Запомнишь?
— И рад бы забыть, бабушка… запомню.
— Эх ты, солдатик, окаянная головушка!.. Что ж Господу неймется, все шпыняет нас почем зря, все щепки под ногти, да добро б с улыбочкой, а то разве что в бороде почешется! Теперь вот — здесь запер, Хитрец-с-сотней-имен… неужто и впрямь из-за девки моей? Как думаешь, Каренчик?
— Не знаю.
— Вот и я не знаю, не ведаю. Надим ихний вопил, оглашенный, — убила бы сукина сына! А в душе копошится нехорошее, червем грызет… девка-то у меня — сам видел!
— Видел, бабушка.
— И… ножики ее видел?
— И ножики.
— Что, может, и в деле видел?
— Довелось.
— Вот наказание… Как же тебе объяснить-то, Каренчик? Мы ведь, Бобоваи, пришлые; раньше писала в бумагах, в графе «происхождение» — выходцы из Мэйланя. Моя еще прапрабабка — выходец… или выходка? Должно быть, выходка, та еще прапрабабка была, бедовая! Сто лет разменяла, красавица! А ножики эти в семье вроде как наследство, из женских рук в женские передаются. С таких времен, что и подумать страшно. Раз жучок один подкатывал гоголем, все подбивал на продажу — коллекционер, говорил, из Кабира, с родины твоей, большие деньги давал! Не продала. Как считаешь, гостенек, верно сделала?
— Не знаю, бабушка.
— Вот и я сейчас не знаю. А представлю, что отдала бы жучку-пустослову: сердце кровью течет, лучше уж руку или ногу, в коллекцию… Мне, дурище, и некому-то их передавать было: сын, девкин дед, мужик, ему нельзя; мамаша девкина, внучка моя, сама не пожелала — шарахнулась от ножиков, как от чумы!.. Думала — помру, попрошу со мной в могилку упрятать. Ан дудки, девка наша еще в пять лет нашла в каморе, вынула… я забрать хотела — ножики до тринадцати годков бабам Бобоваям не дают! — куда там, визг, рев, весь дом ходуном… Дала. Пожалела. Все дети в песочке чуреки лепят, цурки-палки, дочки-матери, а моя с той поры особнячком: разве что веточку построгает, а так по закоулкам, ножики вертит-кидает! Куклы побоку, подруг разогнала, все сама да сама! Соседи разок увидели, чуть воплем не изошли: пожалей, старая, девку, зарежется ведь невзначай, а свое не жалко, так наше пожалей, ткнет дура сгоряча ножичком-то!.. После привыкли: отчего не привыкнуть, ежели детки ихние живы-здоровы, а что со Сколопендрой проклятущей играться не хотят, так это дело левое-плевое…
— Вот и Фаршедвард молотит: Сколопендра… И не стыдно вам, бабушка, девчонку таким образом звать? У меня б язык не повернулся!
— Язык, гостенек, штука поворотливая! Тем паче что девку по жизни зовут — Ниру Бобовай, а Ниру по-мэйланьски и есть «сколопендра». Тварь ядовитая, слыхал небось… у нас в роду, почитай, каждая вторая — Ниру. Прапрабабка моя говаривала, когда рюмочку опрокидывала: от злых духов такие имена давали. Чтоб не цеплялись, ироды. Внучка моя, девкина мамаша, тоже сперва Ниру звалась, а как в совершеннолетие вошла, так явилась куда следует и переименовалась. Я еще гадала после: зачем она дочку-то нелюбимым имечком назвала? Только когда врачи постарались, резанули по живому, поняла… или сама себя обманываю, что поняла. Еще б знать, отчего девке это дело по душе? С десяти лет блажь в голову стукнула: спросит ее кто об имени, так хмыкнет и отвечает — Сколопендра. И роток на замок. Она вообще говорит мало. Словно не человек, а вещь стала, вроде ножиков. Предупреждала ведь девку, дура старая: нельзя ножевую перевязь на теле, почитай, бессъемно носить! Я-то предупреждала, а она… поди сними, Каренчик, — я над твоей могилкой поплачу, повою от души! Не пойдешь небось? То-то же…
— Вы уж простите меня, бабушка, только я одного понять не в силах: как же вы допустили, чтоб Али-бей, ваш молочный сын, вашу же правнучку… вместо гургасара?! Умом понимаю: почти полсотни заложников, стали б мы их вытаскивать, добро б треть живьем вынули! А сердце свое кричит — нельзя девчонке четверых мужиков на тот свет отправлять! Ну нельзя, и все тут! Хоть ты трижды Сколопендра!..
— Много ты понимаешь, солдатик… И я знаю — нельзя. Лучше б я Ниру мою в цирк отдала: года полтора назад соседи проболтались, что есть такое чудо чудное в дурбанском тупичке, явился в Ош-Дастан цирковой начальник — девку смотреть. Посмотрел. Глянулся он ей; чем — не знаю, а только тянулся. Показала, что может. Хорошо, циркач лицом владел — ни морщинки, ни складочки, а пальцы все платочек комкают. Контракт подсовывал. Я призадумалась, а Ниру возьми и брякни: я, мол, на арене ножики кидать стану, а те, кто смотреть пришел, чего делать будут? Циркач ухмыльнулся и отвечает: в ладоши тебе хлопать. У меня, добавил, такая малявка, как ты, с ученой обезьянкой выступает — что ни вечер, под гром этих… аплодисментов. Девка бумажку его взяла, в воздух подбросила и тремя ножиками в пыль иссекла. Видал, спрашивает? Видал, отвечает. А я чтоб тебя больше здесь не видала. Никогда. Обезьяна ты ученая. Гнусь. И еще кой-чего добавила, чему я ее не учила. Так девка больше молчит, а тут разговорилась. Короче, накрылся цирк гнилым решетом.
— А… Фаршедвард?
— А что — Фаршедвардик? Первый-то раз у них случайно вышло: зашел Худыш ко мне в гости, проведал кормилицу, домой собрался — глядь, темно, пошла девка его провожать… Чего ржешь, гостенек?! Говорю — пошла провожать. А как стали выворачивать на проспект — лавка там угловая, в лавке свет горит, и сквозь стекло видно, как трое образин лавочникову жену щупают. Сам лавочник нестарый еще, только больной, хилый, связанный в углу корчится, а четвертый урод пистолетиком поигрывает, хихикает! Худыш в лавку слоном вломился, а тот, с пистолетиком, возьми и пальни сдуру. Попасть не попал, зато девку взорвал изнутри, точно бомбу. Видеть она их не может, пистолетики… Пока Худыш оглядывался да кобуру лапал, девка адов хайль на четверых новобранцев пополнила. Помню: вернулись оба, Худыш бледной немочи белее, сперва звонил куда надо, после у нас до утра сидел. У Руинтана чачей дешевой разжился и сидел. К рассвету признался: за девку боялся. Дескать, на первой смерти многие солдаты ломаются, а тут— пацанка… Верно, что ломаются, а, гостенек?