— Ты спрашивал, отчего тут все такое совковое? — встревает Сомелье. — Я хоть и не знаю, что за смысл ты вкладываешь в это слово, чую его, как вонь от помойки. Мир, о котором не мечтают, другим и быть не может. Это — свалка. Свалка ненужных вещей, неинтересных людей, невкусной еды, недозревших вин. И власть надо всем этим захватил тот, кому в кайф обретаться на свалке. Словом «жить» тутошнее прозябание не назовешь.
— Нет у нас ни врагов, ни друзей, ни героев, ни талантов, одни ностальгирующие, — вторит Вегетарианец. — Мертвое прошлое кругом, куда ни глянь — все здесь погнило, протухло и ссохлось. Точно на вселенском чердаке живем. Ты уж помоги нам, пришелец.
— А если в порт зайдет «Адская Чайка» с ее бешеным экипажем, что изменится? — недоумеваю я.
— Так их же не удержишь! — вскидывается Обжора. — Они разнесут этот сонный городишко к чертям! Начнут кабаки громить, торговать паленым товаром, библиотекарш лапать…
Я вспоминаю теток, измывающихся над кактусом, гоняющих чаи с пастилой и перекладывающих бумажки из стопки в стопку. Мысль о том, что в красноковерный дом культуры вдруг ввалятся ребятишки Мэри Рид в поисках сексуальных утех, недобранных в портовых борделях, вызвала у меня демонический хохот. А что? Интересный вариант возвращения из комы.
— А вы? — спрашиваю я. — Вам в новом мире место найдется?
— Даже если не найдется, — пожимает плечами Сомелье, — что с того? Мы уйдем куда-нибудь еще, где наконец-то сможем выпить как следует — ощутить вино во рту, покатать на языке, пустить в глотку, опьянеть и протрезветь. Чем плохо?
— Давай, родимый, не томи! — категорично подытоживает Обжора.
— Если монстр вроде Мэри — ваш пропускной билет, я не против, парни. — И я протягиваю пиратке руку.
Она обхватывает ее ладонями — осторожно, словно тончайший бокал с драгоценным напитком. Потом, подержав некоторое время, выхватывает из-за пояса кинжал и всаживает мне в запястье. Черт, больно! Но я не дергаюсь, я терплю. Призрачное лезвие, воткнутое под углом, выходит с тыльной стороны руки, по желобку его струится кровь — настоящая, горячая, моя.
Мэри Рид подставляет ладони, я сжимаю и разжимаю кулак, точно донор, гонящий кровь по венам, кровь уже не течет, а хлещет. Мне и не верилось, что в человеке столько крови. Густая, венозная, она омывает руки Мэри, впитывается в ее кожу, заполняет тело. Я — словно темный воск, меня вливают внутрь прозрачного сосуда в форме женской фигуры, сосуд заполняется, заполняется, он уже не красный, и не бордовый, он черный — и не гладкий, а шероховатый, это цвет пиратской одежды, черный камзол с золотым шитьем, явно с чужого плеча, ну да, она же грабительница, наверняка весь ее гардероб из чужих сундуков, петля на шее превращается в шелковый шарф, повязанный щегольским узлом, на руках проступают татуировки, наряд у нее богатый, а ногти все такие же, обломанные, обведенные черной пороховой каймой, сабля за широким поясом, та самая сабля, без ножен, она обагрена кровью — моей кровью. Мэри выхватывает саблю и воздевает к небу, с губ ее рвется вопль, с острия сабли рвется кровь, багровым мостом перекидывается между небом и морем, рисует на фоне рассвета силуэт бригантины, легкой, быстроходной, паруса на фок-мачте и грот-мачте надуваются ветром, они сверкают всеми оттенками рассветного неба — алым, розовым, золотым. Моя кровь больше не красит их. Я сделал все, что мог. Пусть «Адская Чайка» живет по своим законам. А я умываю руки.
Гвиллион разевает рот и разражается громовым хохотом. Потом с размаху лупит меня по спине:
— Молодец, художник! Вот это картина!
Я художник. Я молодец. Я только что нарисовал картину собственной кровью. Мне есть чем гордиться.
И тут я вижу, как по песку, загребая ногами, бежит сгорбленная фигурка и что-то кричит. Дурачок. Пришел поприсутствовать при начале конца своего унылого владычества.
Мэри Рид, такая живая, что дальше некуда, отвешивает в сторону Дурачка шутовской поклон и твердым шагом направляется к пирсу. У дальнего конца ее ждет шлюпка. Экипаж «Адской Чайки» приветствует своего капитана.
— Что ты наделал, дурачок, что ты наделал, верни ее, верни!!! — визжит опоздавший повелитель окружающей реальности, задыхаясь, молотя по воздуху руками. — Верни-и-и-и…
— Уже. — Я не могу сдержать издевки в голосе. — Уже вернул. Придется тебе научиться с этим жить, старая ты рухлядь.
Дурачок садится наземь, не обращая внимания на мое непочтительное обращение, и бормочет:
— Это незаконно, незаконно, почему вы не можете жить по закону, глупые вы людишки, я же вам сто раз объяснял, как надо, как правильно, а вы опять лезете в ту же петлю, дурные вы сопляки, сколько можно говорить: главное — чтоб был порядок, порядок нужен, старших бы послушали, прежде чем соваться туда, где вы ни уха ни рыла…
Я гляжу на него — и вижу себя. Того, каким боялся стать, всегда боялся, с самого детства, когда встретил Дурачка в первый раз. Этот старый таракан никогда и никого не слышал, любые обращенные к нему слова встречал фразой «Дурачок, ну что ты в этом понимаешь?», с ходу забивал возражения мутными многочасовыми проповедями, знал все на свете, только не на том свете, на котором жили мы, а на том, на котором пребывал сам — безвозвратно утраченном, бывшем, минувшем. Кем он мне приходился — учителем? родственником? соседом? Память не сохранила данных, не пожелала иметь дело с образом Дурачка, выкинула его из себя, выблевала, исторгла. А может, объединила с десятками образов таких же равнодушных старых пердунов, слишком занятых строительством персонального кокона из воспоминаний о днях, когда они, пердуны, были в силе, когда их слово было законом, когда все шло, по их мнению, как надо. Как правильно.
— А не пожрать ли нам? — вдруг объявляет Вегетарианец. — Ох, какой бы я стейк сейчас навернул!
— Стейк? — обалдело вопрошает Обжора. — А тебе не станет плохо, гастрит ты мой ходячий?
— Ты хоть соображаешь, что говоришь? — ухмыляется Вегетарианец и глаза его задорно сверкают. — Какой гастрит, когда у меня и желудка-то нет? Что, слабо проверить, кому мясо, а кому гарнир достанется?
— Не ссорьтесь! — утихомиривает друзей Сомелье. — Пошли все вместе в «Кабаний взбрык»? Ты угощаешь! — и он протягивает мне руку.
Что ж, «Кабаний взбрык», так «Кабаний взбрык». Звучит многообещающе.
* * *
— Я знала, я знала! — мысленно вскрикиваю я. — Аптекарь — призрак, мы ошибались, нет никакого отца лжи!
— Само море тебе это открыло? — интересуется Амар.
Я хочу сказать: да! Я хочу сказать: нет. У ответа на этот вопрос не одна сторона и не две. Может быть, их дюжина или сотня. Поэтому я просто пытаюсь сосредоточиться и вспомнить.