Проклятая весна…
Зима была тяжелой, снежной, с кусачим морозом и лишь изредка стихающими ветрами. С наступлением холодов, уже после того, как городские власти тихонько замяли дело с «пропавшим» в Загряде дудочником, нечисть затихла, будто впала в спячку. Это не мешало харлекину стращать меня едва ли не каждый вечер, дескать, придут еще местные хищники драться за уютную «кормушку», но, к счастью, его предсказания не сбылись. То ли нечисти хватало бродяг, замерзающих под лестницами и во вскрытых подвалах, то ли обереги, которыми Ровина одарила каждого человека из своего табора, в самом деле помогали, но за зиму никто не пропал в зловещем лабиринте узеньких, гулких переулков города, никого не утащили из постели в ледяную ночь, не соблазнили сладкими речами под окном.
Зато когда холода начали потихоньку ослабевать, люди в ромалийском зимовье, как и многие в Загряде, столкнулись с более страшным, чем нечисть, невидимым врагом, от которого не спасали амулеты и благоразумие.
В начале марта, когда отступила стужа, в город тихо и неслышно пришла лихорадка. Она прокралась почти в каждый дом, где жили ослабленные зимним холодом, сквозняками и постоянным недоеданием люди, и принесла с собой сильный жар, ломоту в костях и кровавый кашель.
К ромалийцам потянулись страждущие из бедных кварталов, где люди не могли себе позволить услуги врача и дорогие именные лекарства, потянулись к нашим знахарям, которые ведали о лечебной силе трав и могли поделиться секретами исцеления за куда меньшие деньги, чем городские лекари. Приходили и в наше зимовье, и в дома оседлых ромалийцев, которые, как оказалось, прекрасно прижились в Загряде, заплатив за это право чуточку безумной, бесшабашной и мятежной бродяжьей душой. Я с ними только раз столкнулась и не сразу признала в людях с потухшими, будто бы выгоревшими изнутри глазами когда-то шумный и веселый кочевой народ, чьи песни и пляски зажигали сердца, приносили в спокойный, закостеневший быт хмельную, искреннюю радость. Впрочем, навыков врачевания они не утратили, и горожане тянулись к этим людям, от бродяжьего прошлого которых остались лишь серые пуховые шали и массивные кольца с крупными камнями, несли к ним мелкие серебряные монеты и получали взамен травяные смеси в грубых льняных мешочках вместе с надеждой на скорейшее исцеление родных и близких.
Лирха Ровина не отказывала в помощи никому, даже безнадежным, запущенным больным, и казалось, что звон золотых бубенцов на ее браслетах и монеток, вплетенных в длинные косы, отгоняет от постели страждущего не только злую лихорадку, но и холодную, равнодушную смерть. Она без устали готовила все новые и новые снадобья, раздавая их за медяшки, раскладывала тарры, читая по ним чужие судьбы, и даже изредка прибегала к колдовству, когда травы не помогали, а по раскладу выходило, что человеку еще не пора на тот свет.
И стремительно угасала сама, растрачивая далеко не бесконечные силы направо и налево…
Я осмотрелась по сторонам и, подобрав длинную оборчатую юбку, цвет которой вполне мог соперничать с бирюзовыми бусами у меня на шее, уселась на поваленный в начале зимы древесный ствол. Печально звякнули бубенцы на золотых браслетах, когда я старалась подобрать юбку так, чтобы не вымазать в весенней грязи слегка вылинявший подол. Взглянула на северные загрядские ворота, на дорогу, петлей обнимавшую холм, на котором я сидела.
Ровина умерла в конце марта, став одной из последних жертв покидающей город весенней лихорадки. Смерть все-таки собрала свою жатву и, уже уходя, прихватила с собой пожилую лирху, которая за последний месяц исцелила больше больных, чем за весь прошедший год.
Несправедливо? Не уверена.
Кажется, Ровина знала о том, что ей не суждено пережить нынешнюю зиму, уже давно. Еще до того, как приняла меня в табор, дав мне новое имя, новую семью и новую цель в жизни, она знала, что тяжелая легочная болезнь и возраст не позволят ей тянуть с выбором ученицы, а «зрячесть» и ромалийское колдовство лишь ненадолго отодвинут неизбежное.
Перед самой смертью Ровина позвала меня к себе. До сих пор помню, как в комнате, пропитанной тяжелым запахом травяных снадобий и восковых свечей, невесть откуда повеяло душистым теплым весенним ветром, несущим с собой горький аромат черемухи. Как лирха, до того два дня не имевшая сил подняться с постели, встретила меня посреди комнаты, облаченная в яркий узорчатый наряд, а не в тонкую льняную сорочку, как протянула мне худые, иссушенные болезнью теплые руки, увлекая в круг танца. Последнего, как я поняла чуть позже, но в тот момент ромалийская пляска увлекла меня, как бурная горная река.
Ровина танцевала на небольшом пятачке свободного пространства посреди комнаты, и в какой-то момент я осознала, что под ногами уже не выскобленные добела доски, а нежные, шелковые травы, что над головой не низкий потолок, а бесконечно глубокое, высокое темно-синее небо с россыпью хрустальных звезд. Шелестит бескрайнее травяное озеро, облитое неверным лунным светом, и кажется, будто бы пушистые кисточки цветущих травинок — это пенные барашки на гребнях волн. Лирха делает шаг в сторону, оборачивается вокруг оси — и вот уже не пожилая женщина, юная прекрасная девушка с яркими бирюзовыми глазами улыбается мне, протягивает нежные, чуткие руки и защелкивает на моих запястьях золотые браслеты с тихо позванивающими бубенцами…
Видение оборвалось, и я осознала, что сижу на полу и обеими руками держусь за сухую, медленно остывающую ладонь Ровины. Бирюзовые глаза закрыты, лицо спокойное, в уголках губ навсегда замерла едва заметная улыбка. Я не слышала, как в комнату вошел Михей-конокрад, но именно он торопливо оттеснил меня от тела ромалийки, с какой-то странной, затаенной нежностью провел кончиками пальцев по ее впалым щекам, а потом поднял Ровину на руки и вынес из комнаты.
Я осталась одна, еще толком не понимая, что произошло.
Теперь я — лирха ромалийского табора, мне вести их по серебряной дороге берегинь, пролегающей сквозь подземное царство, по дороге, на которую не может ступить ни нежить, ни случайный человек, — только те, кого пригласит лирха следовать за собой. Только вот получится ли у меня? Ведь я всего лишь притворяюсь человеком, на самом деле мое тело покрыто прочной чешуей, у меня нет ног — вместо них сильный длинный хвост с ядовитым шипом на самом кончике.
Искра, едва увидев меня после похорон пожилой лирхи, впервые на моей памяти впал в настоящую ярость. Он ревел, что табор и люди, живущие в нем, навязали мне чужую судьбу, что превратили меня всего лишь в живой компас и живой щит, в то время как шасса должна оставаться шассой. Что можно притворяться человеком, но нельзя им по-настоящему стать. Грозился перебить всех ромалийцев, только чтобы они оставили меня в покое и наконец-то позволили жить своей жизнью, и остановился только после того, как мы едва не подрались, безобразно, некрасиво и почти утратив человеческий облик. В результате харлекин зло плюнул мне под ноги и ушел.