— Ну что ж, — пожал плечами провинциал. — Да хранит вас Господь.
Он неторопливо перекрестил остающихся и начал спускаться вниз в сопровождении доминиканцев.
Однако Лентовский и гайдуки не спешили последовать за его преосвященством. Старый князь стоял, подбоченясь, и сверлил Михала, в изнеможении опёршегося о могильный крест, ненавидящим взором своего единственного глаза.
В этом взгляде ясно читалось всё, о чём думает сейчас старый князь. Убийца его сына должен умереть, несмотря ни на что, и ни Бог, ни дьявол не остановят князя. Солтыс Ясица Кулах сказал: «Вызывай его на честный бой…» Вот и пришло время для этого самого «честного боя», в котором Михалу не выстоять и минуты — с обожжёнными руками, едва живому, вымотанному до предела схваткой с Сатаной… Но бой будет честным, один на один, при видоках, и ни солтыс Кулах, ни кто другой не посмеет после пенять князю за эту смерть и чинить ему препоны в здешних горах. Всё будет честно. И убитый Янош будет отомщён…
Похоже, не только Михал прочёл всё это во взгляде Лентовского. И без того бледная Марта вдруг побледнела ещё больше и, схватив за локоть стоявшую рядом ничего не понимающую Терезу, лихорадочно зашептала ей что-то в ухо.
Бабий шёпот не интересовал князя. Лентовский медленно направился к Михалу, продолжая жечь того взглядом. Он не видел, как женщины на мгновение обнялись, глядя друг на друга остановившимися глазами, а потом Марта змеёй скользнула в ноги князю, норовя поцеловать его ладонь.
— Князь, пощади воеводу Райцежа! Помилуй, не заставляй с тобой рубиться! Сына твоего он в честном бою убил — все видели! Не пятнай же княжеские руки кровью, а княжескую честь — позором!
Лентовский вздрогнул, как от удара, хотел было отпихнуть сапогом сумасшедшую бабу, но почему-то передумал, осторожно высвободился и остановился перед Михалом в раздумье. Что-то происходило сейчас в душе Лентовского, что-то, невидимое со стороны, но тем не менее отражавшееся на лице старого князя, моргавшего единственным глазом так, словно тот у него чесался.
Минуту, другую стоял князь перед убийцей сына своего, и постепенно угасал раскалённый уголь в его глазнице, разглаживались морщины на челе…
А потом поникли плечи грозного князя Лентовского. Со вздохом шагнув вперёд, он тяжело хлопнул воеводу по спине, отчего Михал едва удержался на ногах, повернулся и пошёл прочь, так и не сказав ни слова. Оторопевшие пахолки табунком двинулись вслед за князем, изумлённо переглядываясь на ходу, но не решаясь заговорить.
— Чего это с ним? — удивлённо осведомился Мардула, когда Лентовский и его люди скрылись в подступившем к холму предрассветном тумане. — Я уж приладился его ножом в спину, а он…
— Совесть взыграла, — хихикнула, не удержавшись, Тереза.
— У князя Лентовского — совесть?! — искренне изумился Мардула. — Отродясь её у него не было!
— А теперь — есть, — усмехнулась Марта. — Тереза-то у мужа своего, купца краковского, совесть потихоньку таскала, когда её многовато набиралось; вот и дела у него шли удачно, потому как купцу от лишней совести — одно разорение. А сама совесть никуда не девалась, у Терезы оседала. Вот я сейчас и взяла у сестры малую толику, да старому князю и подкинула! Может, опомнится после, но уж поздно будет!
Тут Михал, до которого наконец дошло, кому и, главное, чему он обязан жизнью, с хохотом бросился обнимать своих сестёр, вопя от боли в обожжённых ладонях, аббат Ян с Мардулой тоже не удержались от смеха, и вскоре на кладбище звучал совсем уж неуместный здесь многоголосый хохот вперемешку с заливистым собачьим лаем — дети вора Самуила давали наконец выход напряжению этой кошмарной ночи.
А когда все отсмеялись, и извечная тишина снова вернулась на шафлярское кладбище, отец Ян оправил складки своей сутаны, пригладил волосы, после чего, обернувшись к остальным, негромко сказал:
— Пора нам. Пойдёмте, помянем батьку-Самуила.
И они тихо спустились с кладбищенского холма.
Светало.
То было что-то выше нас,
то было выше всех.
И. Бродский
Бывают такие минуты между ночью и утром, когда первая ещё не убралась восвояси, а последнее ещё не вступило в свои права, и в невозможные эти минуты возможно всё, скрытое для света и утерянное для тьмы.
Есть такие минуты…
Старик, сидевший на могильном холме, протянул костистую руку и взял лежащий рядом каравай хлеба. Разломил пополам, запустил пальцы в мякиш… вырвал кусок хлебной плоти. Смял в кулаке, подумал о чём-то своём, раздувая трепещущие ноздри гордого орлиного носа, и принялся увлечённо лепить мякиш, как делают это шафлярские ребятишки, оглядываясь по сторонам — не смотрит ли строгая мамка, не наподдаст ли за баловство!
Кривой, покосившийся тарантас рождался под пальцами старика. Вот он поставил игрушечную повозку на рыхлый ком кладбищенской земли, из которого уже пробивалась молоденькая травка, воткнул в тарантас две веточки вместо оглоблей — и вылепил лошадь. Жалкую такую кобылёнку, с выпирающим хребтом и сбитыми копытами. Поставил лошадь между оглоблей, улыбнулся в седые жёсткие усы и вновь набрал пригоршню мякиша.
Фигурка, другая… третья… женщина с прижавшимся к её ноге одноухим псом, священник в сутане, ещё одна женщина — статная, видная собой… воевода с прямым палашом на боку, юный парень с разбойничьим профилем…
Расставив фигурки вокруг тарантаса, старик снова улыбнулся и выгреб остатки мякиша из каравая.
Вскоре на облучке восседал тощий человечек в берете, лихо заломленном набок. Старик пошарил глазами вокруг, поднял рыжую сосновую иголку, невесть каким ветром занесённую на шафлярское кладбище, сломал надвое, ещё раз надвое — и прикрепил кусочек на берет вознице.
После привстал, хмыкнул не то удивлённо, не то обрадованно, потянулся — и в огромных ладонях старика оказался замшевый берет с петушиным пером, схваченным серебряной пряжкой: берет, до того мирно валявшийся поодаль и притрушенный сверху землёй.
Старик повертел берет в руках, отряхнул, протёр рукавом серебро пряжки и нацепил берет на голову.
Подбоченился, сверкнул смоляными очами навыкате и заломил берет набекрень таким лихим жестом, что будь рядом кто из людей, не так давно покинувших кладбище…
— Ой, туман, туман в долине, — запел Самуил-турок надтреснутым голосом, — тишина кругом… хлещет-плещет старый баца длинным батогом!..
Подождал, словно надеялся, что кто-то подпоёт ему из тишины, и вновь принялся за фигурки.
Вылепил себя — еле-еле мякиша хватило, пришлось даже кусок корки слюной размочить — совсем маленького себя, но похожего; вылепил и поставил поодаль. Чуть развернул остальных, чтоб не видели его, потом посидел-посидел, глядя на тарантас и действо вокруг повозки, и уверенно протянул руку.