Пока тот чиркал спичками и крутил фитилек, Рождественский сломал печать и украдкой перекрестился. Поднатужился, отодвигая дверь, и замер перед черным нутром вагона.
— Извольте, — услужливо подал керосинку путеец.
Рождественский набрал полные легкие холодного воздуха и шагнул в темноту.
Гроб стоял на двух ящиках от чугунных колес. Сергей Петрович примостил лампу в изголовье. Язычок пламени нервно трепетал, отражался от застекленного оконца, устроенного в крышке. За ним пугающе пульсировала мертвая мгла.
— Господи, прости, — прошептал Рождественский и навалился на лом.
Гвозди натужно покинули дубовые доски. Раздавшийся скрип оцарапал натянутые нервы. По ноздрям ударил тошнотворный запах формалина и тлена.
Распутин лежал с раздувшимся, потемневшим лицом. Кожа его оплыла, обнажая желтые зубы. Казалось, покойник скалится.
Рождественский тяжело проглотил вязкую слюну и, борясь с накатившей вдруг тошнотой, принялся шарить по трупу.
Дрожащие пальцы нащупали в кулаке мертвеца плотный комок. Сергей Петрович развернул сверток. В накрахмаленном платке лежала серебристая фигурка кота.
Словно зачарованный, Рождественский погладил зверюшку по спине. Кот будто бы сам прыгнул в ладонь. Пальцы Рождественского сжались.
Дощатый пол вагона дрогнул под ногами подполковника. Лампа исчезла. Темнота облепила Рождественского.
Вдруг где-то наверху вспыхнула ослепительно белая искорка. От нее потянулась вниз сияющая белая нить. Темнота треснула и разошлась в стороны. В прореху ударили светом тысячи фар. Сверкающий белоснежный туман заклубился в ней, маня и одновременно успокаивая.
Рождественский протянул руку к свету.
Тут откуда-то издалека послышался длинный разбойничий свист.
Ощущение смутной тревоги всколыхнулось где-то глубоко в подполковнике. Он попытался разжать кулак, силился прогнать видение, но сияющая благодать не отпускала.
Сергей Петрович закусил губу. Рот наполнился соленым и теплым. Видение отступило и нехотя растаяло.
Жадно хапая пропитанный мертвечиной воздух, Рождественский мотнул головой и замер.
Перед ним стоял человек.
Выстрела подполковник не услышал. Была только яркая вспышка. Что-то сильно ударило Рождественского в грудь. Обожгло под сердцем. Опрокинуло.
Тело отказалось повиноваться.
Непослушными глазами смотрел он в потолок. Видел, как подплывает к его лицу керосинка. Как проступает в ее свете чья-то укутанная в офицерский башлык голова.
Что-то тупое колотило его по скрюченным пальцам. Кто-то бездушный вырывал из кулака металлического кота.
Потом все стихло. Темнота облепила Рождественского.
Жизнь горячими толчками покидала подполковника. С каждым затухающим ударом сердца могильный холод набивал его тело, будто тряпичную куклу.
«Вот и все, — неумолимая, безжалостная мысль полоснула Рождественского. — Преставился, грешник».
И тут где-то наверху загорелась и взрезала тьму лучистая искра. Белоснежный туман заструился в разошедшейся по швам темноте. Сквозь сотканное из света пространство шагнула к Рождественскому высокая фигура. Подняла. Прижала к себе и окунула с головой в океан ласкового сияния.
Подполковник закрыл глаза и перестал дышать. Ему сделалось вдруг тепло и покойно.
Петроград, май 1917 года
Ночной поезд медленно катил в Гельсингфорс. Давно остались позади перрон, бесконечные товарные составы и отцепные вагоны Финляндского вокзала. Проплыл мимо мрачный высокий забор военной тюрьмы.
Вечерний Петроград распахнул объятия жилых кварталов и по облицованным гранитом виадукам выпустил крашенный в зеленое паровоз за город. Мелькали за окном изящные деревянные усадьбы и дачи Озерков и Графской, окутанные дымкой листвы и хвои аллеи и парки. Уносились в прошлое длинные версты рельс.
Синий вагон министра трех ведомств вез его к финляндской границе.
«Отныне Армия и Флот обязаны выполнить свой долг! Я взял на свои плечи непосильную задачу, высокую честь… Хотя я никогда не носил военного мундира, но я привык к железной дисциплине: у нас, в революционных партиях, были свои офицеры и солдаты».
Керенский перечитал наброски и обессиленно откинулся в кресле. Слова, произнесенные за недельный вояж по полкам, набили оскомину. Балтийским морякам хотелось сказать что-то более увесистое, четкое. Краткое и емкое, словно команда старшего по званию.
Речь не складывалась.
— Я ныне принял управление Военным и Морским министерством, ибо страна находится в угрожающем положении, — громко произнес Александр Федорович.
Фраза отзвучала и на самой торжественной ноте растаяла в оклеенном кремовыми обоями купе.
Керенский снова невольно вернулся мыслями почти на год в прошлое, в туркестанскую поездку. Тогда не было массивной дубовой мебели. Не было широкой, почти такой, на которой спал теперь в Зимнем Александр Федорович, кровати. Не было карты Российской империи во всю стену. Но это изысканное купе, сверкающее латунью и электрическим светом, нарочитым комфортом напоминало обстановку памятного вагон-салона.
А может, все дело было в Рождественском.
Тела так и не нашли. В товарном вагоне обнаружили пятна крови и одну-единственную гильзу от парабеллума. Допрошенные железнодорожники каялись, несли вздор о франтоватом офицере и его рябом подельнике, но вразумительной картины составить с их слов не удалось. Сергей Петрович исчез без следа.
Не нашли и фигурок. Александр Федорович не мог поверить в предательство подполковника. Он раз за разом вспоминал подробности их совместных злоключений и пришел к горькому выводу: Рождественский — мертв. Воспоминания о нем посещали теперь Керенского в ореоле грусти и кроткого траура.
Рождественского было отчаянно жаль. Александр Федорович чувствовал себя так, будто остался без верного друга, без своей правой руки. Принятые на службу ординарцы не годились подполковнику и в подметки.
Керенский поморщился и принялся растирать онемевшие пальцы. Все чаще приходилось вставлять ладонь меж пуговиц френча, чтобы хоть как-то облегчить страдания. Казалось, будто Александр Федорович был вечно ранен и никак не мог исцелиться.
Керенский стиснул зубы. Секундная стрелка без устали наматывала круги по циферблату часов. Время шло. Ни на отдых, ни на душевные терзания его просто не оставалось.
«Нужна железная дисциплина…» — непослушной рукой вывел он.
Подумал, зачеркнул строчку и начал иначе:
«Здесь, в Финляндии, нам надо быть особенно осторожными, ибо наше великодушие могут понять как бессилие не только немцы. Мы, как сильные, продиктуем врагу свою волю…»