Впрочем, Гиена хоть и отметил тщательно направление, в котором двигался Козел, и без того был совершенно уверен и в маршруте его, и в цели. Ибо Гиена знал, что Козел – прихлебатель и лизоблюд, который никогда не осмелится рискнуть навлечь на себя гнев Агнца. Вот к нему он и направляется. В самое сердце земли, где в глубоком молчании стоят Закрома.
И потому Гиена подождал еще немного, наблюдая и наполняя воздух вокруг костяным треском – он любил мозговые кости и набивал ими карман, точно колчан стрелами. Пасть у него была мощная, и когда Гиена жевал, мышцы между ушами и нижней челюстью так и ходили, – тем более приметные, что Гиена, в отличие от Козла, был в своем роде щеголь и с большим тщанием брился опасной бритвой каждые пять или шесть часов. Жесткая щетина его подбородка отрастала скоро, приходилось с нею бороться. А вот длинные передние конечности – те были другое дело. Густо покрытые перепелесой порослью, они составляли предмет его гордости, и по этой причине Гиену никто еще в куртке не видел. Рубашки он носил с короткими рукавами, дабы длинные пятнистые руки сразу бросались в глаза. И все-таки самое сильное впечатление производила его грива, вздымавшаяся из шедшей между лопатками прорези в рубашке. Ноги, затянутые в штаны, были у Гиены тощими и очень короткими, отчего он круто клонился вперед, изгибая спину. Так, на самом-то деле, круто, что нередко ему приходилось опираться длинными руками о землю.
Чуялось в нем нечто до крайности гадкое. Как и у Козла, пакостность эту трудно было соотнести с какой-либо отдельной чертой, сколь бы отталкивающей она ни казалась. И тем не менее в Гиене сквозила угроза; угроза совсем отличная от неопределенного скотства Козла. Не такой елейный, не такой тупой, не такой грязный, как Козел, но более кровожадный, жестокий, с лютой кровью, текущей по жилам, и, – даже при той легкости, с какой Козел забрасывал Мальчика на плечо, – со звериной силой совсем иного порядка. Эта чистая белая рубашка, широко распахнутая на груди, приоткрывала упрятанные под нею участки тела, черные и твердые, точно камень.
Там в полумраке подрагивал кроваво-красный рубин, висевший, тлея, на толстой золотой цепочке.
Так он стоял, в полдень, на опушке леса, неотрывно глядя на Козла с мальчиком на плечах. И стоя так, со склоненной набок головой, он извлек из кармана штанов большой, размером с дверной шишак, мосол и, просунув эту на вид несокрушимую штуку между клыками, расколол, точно яичную скорлупу.
Затем вытащил пару желтых перчаток (глаза так и не оторвались от Козла), снял с ветки ближайшего дерева прогулочную трость и, резко развернувшись, нырнул в тень лесных древес, стоявших недвижно подобием зловещей завесы.
Едва углубившись в лес, покрывавший невысокие холмы, Гиена засунул, сохранности ради, трость в косматую гриву и, пав руками на землю, галопом, точно животное, понесся сквозь полумрак. На бегу он начал посмеиваться – поначалу безрадостно, но затем несчастливый этот смешок мало-помалу сменился подобьем звериного рыка. Существует же смех, от которого мутит душу. Особенно когда он становится неуправляемым, когда сопровождается взвизгами и топаньем, от которых в ближнем городе начинают позвякивать колокола. Хохот во всем его невежестве и жестокости. Хохот, в котором скрыто семя Сатаны. Хохот, который попирает святыни, – утробный рев. Орущий, вопящий, горячечный: и все же холодный как лед. В нем нет никакого веселья. Голый шум, голая злоба – вот таким был хохот Гиены.
В крови Гиены вскипала такая грубая сила, такое животное возбуждение, что, пока он бежал по папоротникам и травам, его колотила дрожь. Пульсации эти едва ли не разрушали глубокое безмолвие леса. Ибо безмолвие стояло в лесу, несмотря на чудовищный идиотический хохот, – безмолвие куда более мертвое, чем затянувшаяся неподвижность, – и каждый новый взрыв хохота был как ножевая рана, а каждая пауза – как новое ничто.
Впрочем, понемногу смех этот стихал, и наконец Гиена выскочил на прогалину меж деревьев и без особого удивления обнаружил, что опередил Козла, – он был уверен, и не ошибся, в том, что Козел направляется к копям. Не сомневаясь, что ждать придется недолго, Гиена уселся, выпрямись, на валун и принялся оправлять одежду, время от времени посматривая в просвет между деревьями.
Поскольку никто пока оттуда не появился, Гиена принялся разглядывать свои длинные, мощные, пятнистые руки, и, похоже, увиденное его порадовало – целые группы мышц задвигались на выбритых щеках Гиены, и уголок рта приподнялся не то в усмешке, не то в рыке, – а вскоре средь ветвей послышался топот – и вот, в единый миг, появился Козел.
Мальчик, все еще не пришедший в себя, вяло свисал с покрытого черной тканью плеча. Какое-то время Козел стоял неподвижно – не потому, что увидел Гиену, но потому, что поляна эта или прогалина была чем-то вроде этапа, вехи в его продвижении; вот он и остановился – невольно, чтобы передохнуть. Солнечный свет лежал на его шишковатом лбу. Длинные грязные белые манжеты поколыхивались туда и сюда, словно уничтожая ладони, какими б они там ни были. Длинное одеяние, такое черное в полутьме, отдавало под солнцем зеленью, внушавшей мысль о тлении.
Гиена, сидевший неподвижно на своем валуне, встал теперь на ноги, и в каждом его движении проступала звериная сила. Впрочем, Козел занят был тем, что устраивал Мальчика на плече поудобнее, и потому Гиена так и остался незамеченным, пока схожий с ружейным выстрелом треск не заставил Козла развернуться на каблуках щелястых сапог, уронив одновременно драгоценную ношу.
Он знал этот звук, щелчок хлыста, пистолетный выстрел, ибо звук этот был – заодно с грызеньем и хрустом – такой же частью Гиены, как волосистая поросль на пятнистых руках.
– Дурень из дурней! – воскликнул Гиена. – Олух! Оболтус! Окаянный Козел! Иди сюда, пока я не посадил новую шишку на твой чумазый лоб! И притащи этот узел, – добавил он, указав на то, что кучей лежало на мертвой траве. Ни он, ни уж тем более Козел не знали, что Мальчик наблюдает за ними из-под полуприкрытых век.
Козел чуть отшаркнул в сторону и улыбнулся бессмысленнейшей из ослепительнейших улыбок.
– Гиена, дорогой, – вымолвил он. – Как хорошо ты выглядишь! Не удивлюсь, если ты снова стал самим собой. Да благословят небеса твои длинные руки и пышную гриву.
– Оставь мои руки в покое, Козел! Волоки сюда узел.
– Так я и сделаю, – сказал Козел. – Еще бы, конечно.
И, завернувшись, точно его бил озноб, в черное свое одеяние, он бочком приблизился к беспамятному, по видимости, Мальчику.
– Он что, помер? – спросил Гиена. – Если так, я тебе ноги переломаю. Он должен быть живым, когда мы притащим его туда.