У Антона были странные и неоднозначные отношения с религией. Оба его родителя, прожившие большую часть жизни в советском государстве, являлись убежденными атеистами, а вот Настена верила истово, соблюдая все посты, посещая все воскресные службы. А он метался между двумя этими крайностями, не зная, какую из них принять.
Двери храма были открыты. Оттуда доносился запах ладана и воска.
— Я тебя подожду здесь, — девочка остановилась у входа. — Ведь это будет твоя молитва, я не хочу мешать.
Антон кивнул и шагнул внутрь, не перекрестившись — так как забыл, что это следует делать (а Настены, которая могла бы напомнить, рядом не было). Даже здесь, в доме Божьем, что-то было не так. Звучала тихая музыка, но не песнопения — скорее, мелодия была медитативной. Все было пронизано солнечным светом, поскольку купол оказался прозрачным, и синее небо с улыбкой смотрело на лики святых и страдающего на кресте Христа. Горело множество свечей, и их огоньки не таяли, не терялись в солнечном свете. Не видно было ни священника, ни дьякона, но в воздухе плавно струился синий дым из кадила.
Не зная, как надо молиться, Антон опустился на колени перед иконой с распятием и зашептал слова, которые были выгравированы у него на серебряном колечке, подаренном Настеной:
— Спаси и сохрани, спаси и сохрани, Господи!..
Он повторял это, пока не перестал понимать, что говорит, пока слова не слились в одно длинное, бесконечное словосочетание: 'Спасиисохранигосподиспасиисохрани…' Время остановилось. Он почувствовал себя прозрачным стариком и в то же время ребенком: таким чистым, как будто только что появился на свет, и таким мудрым, словно прожил тысячу жизней. Тогда он поднялся с колен и вышел.
Девочка сидела на паперти и укутывала в кленовые листья куклу Барби с голливудской улыбкой, но в одежде придворной дамы 19-го века.
— Как зовут твою куклу? — Он присел рядом с ней на ступеньку.
— Натали. Наталья Гончарова.
— А где Александр Сергеевич? — усмехнулся Антон, довольный совей эрудицией.
— На площади, возле Русского музея. Хочешь, проведу, покажу?
— Нет, спасибо. Думаю, мне нужно возвращаться к своим.
— А мне кажется, еще не время! — Маша (или не Маша?) рассмеялась.
— И что же мне нужно делать?
— Ну, не знаю. Поспи, например.
С этими словами девочка засунула куклу в карман куртки, вскочила на ноги и побежала прочь. А Антон ощутил, как под напором непонятно откуда взявшегося ветра падает навзничь. 'Ох, и долбанусь сейчас головой об асфальт…' — успел он подумать, а потом глаза его закрылись. Или, вернее будет сказать, их кто-то захлопнул.
Он несся в поезде — молодой, беспечный, только что отслуживший в армии. Его должны были встретить так же хорошо, как и проводили: веселой пьянкой, где друзья будут хохотать и хлопать по спине, а подружки целовать в губы и тащить в койку. Но на перроне отчего-то не оказалось ни одного знакомого. А все, кто ему попадался, были на одно лицо, словно манекены, и очень напоминали кого-то. Через минуту его осенило: то были точные его копии, отличавшиеся друг от друга лишь одеждой и прическами. Даже говорили совсем, как он, — чуть растягивая слова на конце фразы.
Антону стало жутко. Он всегда хотел быть таким, как все, не лучше и не хуже. Чтоб была машина, как у всех нормальных, приличных людей, а в квартире стоял навороченный комп, как у соседа Коли с десятого этажа. Но никогда, НИКОГДА ему не хотелось, чтобы все были похожими на него. Антон изначально знал, что он всего лишь винтик, шестеренка, двигающаяся в огромном отлаженном механизме социума. Но ведь были те, кто управлял этим механизмом, и те, кто отлаживал его работу, и те, кто устранял неисправности. Если же все стали шестеренками, то скоро всё развалится — ведь ни один прибор не может работать без техников и ремонтников. А такие, как он, не способны двигаться самостоятельно и, тем более, вести за собой других.
'Я сплю. Сплю во сне — какое забавное ощущение… Значит, могу делать все, что захочу'. Антон подошел и со всей дури толкнул носильщика с таким знакомым, слегка приплюснутым носом, смотревшим на него кристально ясным и бессмысленным взором. Тот заколыхался, словно состоял не из костей и плоти, а из желеобразной субстанции. А потом рассыпался — пеплом, сухими листьями, черными лебедиными перьями. Обрадованный таким эффектом, Антон принялся крушить собственных клонов. 'Я единственный, уникальный, других таких нет и быть не может!..' Воздух стал обжигающе горячим, он царапал лицо и резал легкие.
И тут над ухом у него завибрировал голос — девчоночий, звонкий. Строчки были непонятными и невесомыми, они кружили голову и щекотали память:
Я люблю
тебя, ее, их
мертвых, живых,
своих? чужих.
Из плоти, из крови,
из смеха, из боли.
Из молитв, проклятий, клятв…
Я часть —
твоя, ее, их,
часть от части,
маленькая — не больше полушки,
осьмушки, двушки.
И все-таки целое —
как облако,
как дыхание твое на щеке другой.
Я рождалась тысячу раз,
а умирала девятьсот девяносто девять.
Девять, девять, девять…
Смехом, эхом, стихом
лягу к твоим ногам.
Я люблю их всех,
но тебя чуточку больше.
Антон открыл глаза. Он стоял напротив знакомой парадной с датой '1885' над входом. Из окна третьего этажа подавала знаки лохматая голова Бялки. Увидев, что замечена, она крикнула:
— Эй, странник! Не хочешь ли подняться и присоединиться к нашему уютному обществу? Мы как раз обсуждаем сейчас планы на оставшуюся вечность.
Антон передернул плечами, сбрасывая оцепенение. И вошел.
Все сидели в большой светлой комнате, живописно раскинувшись по всему пространству. Чечен подкидывал Лапуфку, и тот радостно визжал, то подлетая к самому потолку, то вновь оказываясь в сильных смуглых руках. Волк о чем-то тихо беседовал с Длорой, то и дело бросая настороженные взгляды на Бялку, которая продолжала что-то высматривать, свесившись из окна. Эмма при виде Антона отложила журнал, который пролистывала.
— Ну? — Свой вопрос она задала нарочито небрежно.
— Прогулялся, проветрил мозги, и мне вроде как полегчало, — добродушно откликнулся Антон.
— Что ж, рада за тебя.
Лапуфка, опущенный на пол, бросился к нему и принялся дергать за штанину.
— А мы все только тебя и ждем! Я ни разу не был в Эрмитаже. Все сказали, что можем сходить. Ты с нами?
Он ухватил Антона за ладонь, и тот вздрогнул, вспомнив другую детскую ручку, так недавно лежавшую в его руке.
— Конечно. А разве у меня есть какой-то выбор?
— Никакого, братишка, — Волк улыбнулся ему, поднимаясь на ноги.