Лютню на картине держал эфиоп. Чернокожий раб, элегантно одетый, с золотой цепью на шее. Взгляд у эфиопа был сочувственный.
Зал сменялся залом. Галерея – галереей. Картина – картиной. Холст, масло, акварель, уголь. Франц Гальс, «Шут с лютней». "Практика лютни в «Nouvelle-France», неизвестного мастера. Никола Пуссен, «Большая вакханалия с лютнисткой». Мелоццо да Форли, «Ангел с лютней». Бартоломео Манфреди, «Молодой лютнист». Ганс Малер, «Портрет музыканта». Какудзё Нагава, «Лютня и меч». Хендрик Тербрюгген, «Лютнист Сьлядек». Иоганн Тишбейн, «Петер Сьлядек, переодевшись девицей Вильгельминой, играет на лютне». Вань Фу, «Лютнист Пай Ся в тени ивы». Дирк ван Бабюрен, «Сводня»: клиент с лютней в руках, отвернувшись от похожей на Смерть бабки-сводни, уговаривает грудастую, веселую шлюху. Жак-Луи Давид, «Любовь Париса и Елены»: фаллос нагого Париса едва прикрыт лентой, свисающей с его лютни.
Молодые, пожилые, худые, толстые, нищие, богатые…
И неизменный комментарий из-за спины.
– Замолчите!
…умер, скончался, отошел, покинул, преставился…
– Перестаньте!
…знаменитый, великолепный, гениальный…
– За что вы меня?..
…жаль, жаль, очень жаль, смертельно жаль…
– Дружище! – крикнул под окном игрок в сером. – Так, говоришь, синьор Буонаротти отказался расписывать Сикстинскую капеллу? Это точно?!
Петер спустился вниз, на улицу, но игрока не застал.
Его трясло. Сто раз услышать о собственной гениальности, сто раз похоронить себя и воскресить на полотнах, заключенных в рамы, словно в казематы – себя-лживого, чужого, непохожего, неправильного!.. Рассудок мутился, в глазах плясал огонь погребального костра. За что?! Кто так жестоко шутит над безобидным лютнистом?! Город-шкатулка, картинная галерея, сочувствие знатоков – вас нет! Вы не существуете! Сейчас Петер Сьлядек проснется на привале…
А концерт?! Триумф в «Eden'е»? Верная Спутница за спиной?
Было? Не было?!
Мысли путались, блестя червями на солнцепеке. Сердце грозило проломить грудную клетку и мячиком ускакать прочь, по булыжнику мостовой. На миг очнувшись Петер обнаружил себя на крохотной эстрадке, в уютном итальянском дворике. На коленях лежала черная пандора. Журчал фонтан, едва заметно колыхались узорчатые листья пальм-карликов. А в креслах перед эстрадкой рассаживалась публика. Шуршали кринолины дам, сдержанно блестело шитье мужских кафтанов. Старушки в буклях лорнировали исполнителя, сверкая стеклышками. Играть, играть для них, вновь испытать сладостный миг триумфа…
Он играл. Ничуть не хуже, чем в роскошном зале Collegium Musicum. Его слушали, затаив дыхание. И снова, едва музыкант встал для финального поклона: «Браво! Брависсимо!» Гром оваций и дождь цветов. Раньше ему никогда не дарили цветов… Дождавшись, пока дворик опустеет, Петер сошел с эстрадки. Оглянулся на цветочный холм. Что-то он напоминал, этот прекрасный, удивительный холм, но лютнист так и не смог вспомнить – что. Шатаясь, словно пьяный, он побрел по улице, куда глаза глядят.
Нести Верную Спутницу было легко. Она почти ничего не весила.
Он играл. Снова и снова. Где только можно, а можно здесь было – везде. Каждый раз – аншлаг. Каждый раз знакомые – всегда одни и те же! – лица горели восторгом. Ладони исторгали гром аплодисментов, зал дружно вставал. Он вспомнил балладу о Путнике, которую хотел написать. Нет. Соскользнул с первого слова, с первого звука, как ребенок с ледяного сугроба. Выходила ерунда, а надежда в конце казалась глупой несуразицей. Концерт шел за концертом: канцонетты («Браво!..»), застольные песни («Брависсимо!..»), церковные хоралы («Бис, маэстро!..») похабные частушки (дождь цветов!..); откровенная, нарочитая фальшь, как ни противилась ей Верная Спутница – «Божественно! Великолепно! Еще, еще! Просим!..»
Вечное ожидание сумерек кутало город в одеяло.
Браво, маэстро.
Бис.
Перейдя через площадь, Петер увидел игрока в сером. Три чашечки, мелодично звеня, вихрем крутились по брусчатке. Рядом топтался жирный бородач в нарочито грязном рубище.
– Стоп. Эта, – ткнул он корявым пальцем в левую чашку.
Перевернул.
В ответ с насмешкой звякнула пустота.
Игрок красноречиво развел руками, и бородач, ссутулившись, понуро скрылся за углом.
– А, это ты? – поднял взгляд на Сльядека игрок в сером. – Так где, говоришь, находится город Гульденберг? Неподалеку от Лейдена? Ну-ну!
Он весело рассмеялся и вдруг невпопад сообщил:
– Вон в том здании, со львами у входа, есть отличный концертный зал. Тебе понравится.
– За что вы меня? – спросил Петер.
Игрок помолчал, играя в чашечки сам с собой. По-настоящему, только без монетки.
– А ты меня за что? – откликнулся он. Словно как тогда, в «Eden'е», подрядился работать эхом.
– Я? Вас?!
– Ты! Меня! Что ж ты творишь, сукин сын! Ходит он! Бродит он! – руки мелькали стрижами в июньском небе. Чашечки менялись местами с неуловимой скоростью, слегка позвякивая. Казалось, это одна-единственная чаша кружится волчком, притворяясь троицей. Впору ухватиться за перила, дерево, фонарь, за что-нибудь, лишь бы не кинуться сломя голову в омут вращения, тщетно взывая: «Да минет меня чаша сия!». – Какой Яблонец? Какой Хольне?! Какой, к чертям, Витольд Хенингский, если никакого Хенинга отродясь не было?! Нету Хенинга! Нету Витольда! Истории он, гаденыш, слушает… Ушки у него, красавца, на макушке! Ты хоть понимаешь, что делаешь? Где ходишь, ноги б тебе переломать?!
Попятившись, Сьлядек отчаянно моргал. Смотреть на игрока было больно. Голос существа в сером вкручивался винтом, лязгал дисонансами, делаясь выше, напоминая женский. Вбивал знаки восклицания, как иглы под ногти. Знаки вопросов изгибались клещами. Многоточия кидались под ноги стаей псов.
Улица стонала.
– У меня абсолютный слух! Я знаю! Я слышу: кода Джакомо Сегалта Казановы, шевалье де Сенгаль, отзвучала четвертого июля 1798 года! Навсегда! В поместье графа Вальдштайна, в Богемии! И вдруг слышу: реприза… Бегу, спешу, недоумеваю: захолустье, никому не известная Пшесека, идиотский Бабий Брод, Сутулый Рыцарь… На двадцать тактов раньше рождения! Я ищу, надо мной все смеются… Ведь финал! – нет, звучит. Финал, говорю! – звучит, пакость… И не поймаешь, где именно! Верчусь белкой в колесе, спрашиваю: где Хольне? Подскажите? Смеются… Один налево тычет, другой – направо. Третий книжку сует, будто я книжек не видел… Болван, зачем ты взял в одном аккорде Хайраддина Барбароссу, клад кардинала Спада и Франческу Каччини?! Ты же все перепутал, все перемешал, перекроил всю гармонию! Зачем?
– Извините… простите меня…
Петер Сьлядек не понимал, за что просит прощения. Он вообще ничего не понимал. Просто ему было смертельно жаль игрока в сером. Усталый, измученный, избегавшийся, хозяин города-одиночки пострадал от нищего бродяги. И пусть бродяга знать не знал, каким образом досадил великому музыканту с черной лютней… Сочувствие не всегда руководствуется четким осознанием мотивов. Мотивы – штука сложная.