Шорох. Шорох.
Горло сдавило страхом. Таким, что над вымокшим от пота лбом торчком встали волосы. Ступни заледенели, его всего трясло.
Когда засвиристел вынимаемый из ножен меч, аль-Амин заорал — от неожиданности.
Тарик шагнул в сторону, клинок зеркально полыхнул в руке.
Аждахак разинул пасть, и Мухаммад заорал как резаный. Столько зубов сразу он никогда не видел.
Нерегиль скользнул к змею, как хорек — быстро и от быстроты незаметно. А тварь ударила хвостом — и окуталась блескучим коконом. Тарик злобно, пронзительно закричал — как же, из-под носа забрали добычу! — и попытался сигануть вслед за змеем в блескучее облако, Мухаммад заорал с новой силой:
— Нет! Не оставляй меня здесь, во имя Милостивого!!!
Тарик повернулся, оскалился, рявкнул — а кокон вспыхнул и исчез окончательно.
Нерегиль запрокинул башку и взвыл, как гончая.
В ответ под ногами шевельнулась почва. Аль-Амин понял, что сейчас умрет.
— О Всевышний, милостивый, милосердный, дай мне пережить это день…
Он едва сумел прохрипеть это. В голове стало быстро смеркаться.
И вдруг — дикое, пронзительное:
— Мяяяаааааа!!!.. Мяааааа!..
Кошачий вопль ворвался в слух — и следом аль-Амина затопило чувство, позднее опознанное как безграничное удивление: откуда здесь взяться котам?!
Последнее, что он увидел, показалось ему пятнистым струящимся во все стороны ковром: вереща и топорща шерсть, на него бежали сотни, тысячи оскаленных кошек.
винная лавка в Харате,
четыре дня спустя
Черный, ослепительно черный против закатного солнца кот вышагивал по циновкам туда-сюда. Тарег сидел, прислонившись к стене, и блаженно жмурился, подставляя лицо свету.
В плоской деревянной чашке плескалась какая-то жидкость, которую нерегиль с трудом опознавал как вино. Солнце качалось в нем ярким, пускающим зайчики блюдцем. С айвана открывался не ахти какой вид — точнее, вид открывался совсем никакой — но даже зрелище подсохшего садика с вытоптанной травой совсем не смущало нерегиля.
Под хилым абрикосом на лоскутных одеялах сидела изрядно подвыпившая компания. Хохот и веселые крики заставляли оборачиваться других гостей, примостившихся на циновках в тени редколистных пальм и подсохших акаций. Предводительствовал в собрании полный краснолицый ашшарит в щегольской чалме радужных павлиньих переливов.
Еще с утра роскошный тюрбан Абу Нуваса — а это, конечно же, был он — украшала драгоценная эгретка. Но день уже клонился к вечеру — поэт успел пропить и эгретку, и большую часть серебряных дирхемов из кошелька в рукаве. В конце концов, они с друзьями срывали флажок уже во второй таверне, избавляя пронырливых ханьцев от запасов фруктовой бормотухи.
— Хлебни, Имру, — приоткрыв один глаз, посоветовал Тарег джинну.
— Премного благодарен! — злобно мявкнул тот. — Сами пейте свой шмурдяк!..
И, сердито бормоча в растопыренные усы, продолжил свое маятниковое хождение.
— А то присядь, — позевывая, проурчал Митама со своего коврика.
Тигр лежал на животе, положив золотую морду на лапы, и жмурился на заходящее солнце.
— Вот уж действительно, Имру, сядь, голова от тебя кругом идет, — улыбаясь теплым лучам, протянул нерегиль.
В ответ кот поднял взъерошенные лопатки:
— Сядь? Сядь, ты говоришь?.. Он назвал меня бездарем!
— Неправда, — проворчал Митама. — Он всего лишь прочитал тебе свое всегдашнее: «Мне говорят: „Вспомнил бы ты в стихах кочевье племени асад! Да не будет обильно твое молоко! Скажи, что это за племя асад? Не заимствуй у бедуинов ни их развлечений, ни их образа жизни. Ведь жизнь их — бесплодная земля… Куда там кочевью до дворцов Хосрова!“»
— Вообще-то, я с ним согласен, — покивал Тарег. — Дворцы Хосрова внушают больше уважения, чем палатки бедуинов, я свидетельствую это, ибо сам видел…
Кота аж затрясло. Он забил хвостом и растопырил уши:
— Да… Да как ты можешь, Тарег! Как — ты — можешь! После того, что я для тебя сделал!
Нерегиль вздохнул и потянулся почесать джинна за ухом. Тот свирепо увернулся и сел поодаль, обмотав лапы хвостом. Тарег вздохнул еще раз:
— Прости, Имру, ты ведь знаешь, я в поэзии не силен. А за то, что ты сделал, я благодарен. Считай, я твой должник.
В ответ кот поднялся, подошел и вспрыгнул нерегилю на живот — мол, чеши за ухом, так уж и быть. Тарег принялся гладить короткую густую шерсть, прижимая ладонью уши и проводя пальцами до самого основания хвоста. Имруулькайс блаженно прикрывал глаза каждый раз, когда ладонь нерегиля прикасалась к его затылку.
Наконец, кот дернул хвостом и спрыгнул на циновку. И сказал:
— Ладно, самийа. Ничего ты мне не должен. Считай, что я расплатился за то… мнээ… за тот… мнээ… вымысел. В Фейсале.
— Вранье, ты хотел сказать, — насмешливо заметил Митама и погрозился золотой лапой. — К тому же, вы никого не нашли. Ушел змей, ушел с концами. И как ушел, так и снова придет. Да.
Тарег покачал головой:
— Кто же виноват? Джинны сделали, что могли.
Кот горестно вздохнул.
И вдруг злобно прижал уши:
— Что же до твоего… владельца, то ты попросил — мы отнесли его в город. И ему, ублюдку, со мной вовек за это не рассчитаться. Так что я предпочитаю списать долг.
Тарег снова кивнул. Джинн вытянул хвост:
— И я снова скажу тебе — зря ты это сделал. Он тебе не простит. Никогда. Знаешь, что эти смертные твари больше всего ненавидят?
Тарег молчал, опустив голову.
— Я тебе скажу, — мрачно сказал кот, злобно дергая хвостом. — Они больше всего ненавидят, когда им делают добро. Когда спасают, вытаскивают из передряг, помогают в беде. Вот этого, Полдореа, они простить не могут. Потому что когда потом в ответ они тебя предают, они чувствуют себя тем, кто они есть на самом деле, — мразью и ублюдками творения.
И кот отошел и сел у самого края террасы.
Нетрезвая компания под абрикосом разразилась взрывом хохота. Покачиваясь на нетвердых ногах, Абу Нувас поднялся и принялся громко читать, отмахивая ладонью:
Когда любимая покинула меня,
На небесах померкло солнце — светоч дня.
И так измучили меня воспоминанья,
Так думы черные терзали мне сознанье,
Что дьявола призвал я, и ко мне
Явился он потолковать наедине.
«Ты видишь, — я сказал, — от слез опухли веки,
Я плачу, я не сплю, погублен я навеки.
И если ты свою здесь не проявишь власть,
Не сможешь мне вернуть моей любимой страсть,
То сочинять стихи я брошу непременно,
От песен откажусь, забуду кубок пенный,
Засяду за коран — увидишь ты,
Как я сижу за ним с утра до темноты.
Молиться я начну, поститься честь по чести,
И будет на уме одно лишь благочестье…»
Вот что я дьяволу сказал… прошло три дня —
Моя любимая пришла обнять меня. [9]
Имруулькайс обернулся, щуря большие зеленые глаза: