Даниэль подумал, что народ мудр и что нечто подобное вполне может быть на самом деле. Но сказать ничего не сказал.
— И что с того? — спросил он, уже отчасти ожидая ответ.
— Волнуются все. Вот уже с месяц, как началось переселение на юго-восток. Из Диких Земель вряд ли кто нагрянет, повымерло за столетия там все, погрызло друг друга. Да и дфарфы в случае чего прикроют, им отряды и пошлют. А вот с севера да с запада, хоть из тех же Грибрха или Варг, жди беды. Люди это усекают, и переселение все сильнее и сильнее. Князья и бароны рвут и мечут, но сделать ничего не могут, кроме как не пускать. Многие не пускают. Но тогда народу ещё страшнее становится, толпа тёмная бурлит, и начинает или беситься все яростнее, или тайком бежать, бросая даже вещи.
— Уже были столкновения между баронскими дружинниками и податными?
— Были, — вздохнул капитан, — малокровные, правда, но тумаков — зашибись. Понятно, людьё отступало. Однако ж некоторые бароны решили на этом заработок предпринять: свободно отпускают всех, кто оставляет надел, дом, скотину да подорожные у мытарей покупает. Вот так.
— Ясно, — сказал Даниэль, задумываясь о чем-то своём. Затем лицо его потемнело. И он спросил: — А как её Высочество?
— Высочество? — Кредер пожал плечами. — Да откуда ж мне знать, как?.. Ну, говорят, день рождения у неё прошёл, в дюжину раз веселее и богаче, чем будет следующий Императорский Приём; всякие послы со всех стран славили её мудрость и красоту. Народ в основном её в наследницы Императору-то и прочит, да только чиновники и многая знать думают совсем не так. Ну да, на Приёме решится.
Даниэль вспомнил все, что знал о грандиознейшем политическом мероприятии Империи, проходящем один лишь раз в кружеве каждых трёх лет, и кивнул, соглашаясь. Собрание будет настолько представительное, что решения будут приниматься сами собой: от имени десятков и сотен тысяч людей теми, кто ими правит, руководит или любим; те, кто голоса не имеет, будут вести к своему всем влиянием, которое могут оказать, и вынесенные в результате решения будут решениями обличённого властью большинства.
— Император что, совсем не действует? — после краткого раздумья спросил он.
— Нет, — покачал головой капитан. — Не иначе, действительно болен.
— Ясно. — Ферэлли кивнул, вздыхая, и постарался отделаться сейчас от задумчивости, пока не остался один, без капитана Кредера, внимательно и незаметно разглядывающего каждый его шаг. — Благодарю вас, капитан.
Он отсчитал начальствующему пять гранов, который тот принял с поклоном. Шагов десять, переступая быстрее, прошли в молчании.
— Ну что, — вздохнул Ганс, указывая вперёд, — вот и развилок. Дальше вам ехать самим. Дорога получше будет, лошади пойдут быстрее. Вы вознице только прикажите... Малк его зовут.
— Что ж, господин капитан, — Даниэль поднял на него глаза, — ещё раз благодарю вас за все. Надеюсь, с вашим поселением все будет в порядке, и никакие опасности с запада вас не затронут. («Ну, будем надеяться», — пробормотал капитан.)
— Теперь же желаю с вами попрощаться...
Солнце ушло за облака, и Даниэль в последний раз оглядел этого длинного и нескладного, стареющего человека, в котором прятался сейчас сгорбленный железный стержень.
— Прощайте, капитан. Желаю вам удачи.
— И вам того же, — худоба сощурился, как-то неровно и с сожалением пригладил седеющие виски. — Прощайте, господин... Даниэль.
Метеля попрощался с ними через день. Получил от Даниэля серебряную награду, растянулся в улыбке и неуклюже погладил Линну по плечу. Она стояла, молча глядя на уходящую в никуда повозку, с которой исчезала её прежняя жизнь.
Новый возчик был уже из гаральдских, престарелый, осунувшийся, узловатый. Довёзший в своей крытой двулошадной телеге, устланной сеном, досюдова какие-то инструменты и теперь возвращавшийся налегке, совершив выгодную сделку. Охранников у него не было, чему Даниэль удивлялся, но недолго.
— Да деньги-то, господин, не я повезу-то, — объяснил тот, даже не дождавшись вопроса, — их по княжеской по- чте-то перешлють. Не зря, значь, плотим.
Даниэль кивнул.
— Как зовать тебя? — спросил он, почему-то считая, что это нужно узнать.
— Да вы садитесь. Верх пока приберём, ни к чему он. А вы, как захотите, настеливайте и привязывайте воона там... Языцей меня зовут. — Он зыркнул на Ферэлли исподлобья, проверяя упряжку левого коня. — Имя такое. Бабка в детстве дала. Лет пейсят назад.
Он действительно был стар. Но жилист и крепок.
— Ладно, Языца, — кивнул Даниэль, — давай так: успеем к Хоромам до завтрашнего обеда, добавлю пятак. Успеем через четыре до заставы, будет ещё двадцатка.
— Дык можно, — согласился тот, похлопав лошадку по холке. — Залазьте... Ну, погнали.
Птица опустилась на серый, в грязных разводах камень и хриплым клёкотом оповестила весь мир о презрении, которое питала к нему и к его суёте.
Она была ободрана, всклочена и черна. Грязна, как мышь, и тоща, как дикая кошка на исходе зимы. Клюв у неё светлел блекло-коричневым, круглые глаза лихорадочно блестели, полуприкрытые поволокой безумия, свойственной умирающим от чумы. Левое крыло, сломанное в давние времена и сросшееся неровно, казалось короче правого, выдавалось над спиной наподобие маленького горба. Из головы увядшим полугребнем торчали два недовыдернутых пера.
Вокруг стояла потрясающая лесная тишина, присущая лишь местам, лишённым человеческого присутствия. В молчании леса, играющего шелестом, скрипом и ветром, дышащего все спокойнее, медленно сползающего в подступающий осенне-зимний сон, переливалась, играя отсветами, идеальная красота, ласкающая сердце эстета или одиночки, переживающего запрятанную в глубине боль.
Звенела далёкая, как весенний сон, неторопливая капель сползающей с листьев росы. Шумел озёрный камыш, деревья податливо гнулись, раскачиваемые ветром-поводырём. Радуга касалась шуршащих, прелых листьев и влажной, пахнущей соком коры. Ползали под угасающей травой крошечные блекло-серые северные муравьи, уже замедленные в отупении, подступающем вместе с зимой.
Совершенство взаимодействия незаметного со всеобщим, безмятежности с нескончаемой неторопливой суетой было повсюду; не почувствовать его не смог бы даже самонадеянный, ограниченный, замкнутый в себе глупец. Здесь было нечеловечески хорошо.
И это было оскорбительно.
Птица нахохлила перья, вздёрнулась крыльями, рассыпая вкруг себя веер крошечных, сверкающих в солнечном луче прозрачных искр, застыла на миг, поднатужилась — и рявкнула изо всей силы.