— Завтра отправишься в Краковель.
…Конечно, не столица, но город большой, шумный, а главное, славный не только козьими сырами. Князь весьма рассчитывал на некую улицу, поименованную на хранцузский манер Ружове, а в народе называемую Ружовой, каковая была известна далеко за пределами Краковеля. В спутники сыну он определил собственного ординарца, человека надежного, пусть и несколько туповатого.
Присмотрит.
А в веселом доме, глядишь, и выветрятся из княжьей головушки хандра со сплином.
…и крылья заодно отвалятся.
На том Тадеуш Вевельский отцовский свой долг счел исполненным и отбыл на воды, где его уже ожидала некая юная, но, вне всяких сомнений, достойная особа, на благосклонность которой князь весьма рассчитывал, благо остатков приданого Ангелины еще хватало на милые сердцу развлечения…
Что до старшего сына, то прописанный в качестве лекарства вояж и вправду круто переменил его жизнь; однако виной тому стали не легкомысленные девицы из Ружового дома, весьма, к слову, приличного и оттого лояльного к маленьким странностям клиентов, но яркие, полные жизни рассказы ординарца, чей брат служил в полиции…
Себастьян, сперва чуравшийся дамского общества, но вскоре нашедший его хоть и приятным, но несколько однообразным, к этим историям прикипел душой. И даже понимание, что сами они суть вольный пересказ полицейских романов, продававшихся по два медня за книжицу, нисколько не разочаровало его. Ординарец лгал с душой, и эта душа делала его ложь живой, ароматной.
…Спустя две недели, когда розово-кружевные интерьеры дома набили у юного князя оскомину, оставив, однако, нетронутыми воспоминания о прекрасной, но коварной Малгожате, Себастьян принял первое в своей жизни важное решение.
Разочарованный в любви, он желает служить родине.
И пусть по военной стезе путь для него закрыт, поелику семейную традицию продолжат братья, уже приписанные к более-менее приличным полкам, но ведь есть же непроторенная князьями Вевельскими полицейская тропа.
К несчастью для отца и своего будущего начальства, идею Себастьян воплотил в жизнь немедля и с немалым рвением. Ускользнув от ординарца, обманутого кажущимся спокойствием подопечного и внезапным исчезновением крыльев у оного — событие, о котором ординарец с радостью отписал князю, — Себастьян отыскал ближайшего вербовщика и, представившись по матушке Себастьяном Грэй, аглицким эмигрантом во втором поколении, заключил договор. И ладно бы обыкновенный, заверенный магистратом, каковой можно было бы расторгнуть без особого труда. Нет, смутно подозревая, что родители скептически отнесутся к новому увлечению дитяти, и желая во что бы то ни стало доказать собственную пригодность как к службе, так и к самостоятельной жизни, ненаследный князь Вевельский потребовал договор-на-крови.
Семилетний.
Вербовщик, несколько пораженный подобным рвением, осторожно уточнил, знает ли пан Грэй, что договоры подобного рода являются нерасторжимыми? А получив ответ утвердительный, пожал плечами — мало ли у кого какая блажь случается? Благо за нонешнюю вербовщику полагалась премия, отчего к престранному юноше с взором горящим он проникся вполне искренней симпатией.
Хочется служить отечеству?
Пускай себе.
Главное, чтоб годным признали.
Как ни странно, эта же мысль беспокоила и Себастьяна. Впрочем, к когтям, равно как и хвосту, убрать который у Себастьяна не получалось при всем старании, полковой доктор отнесся с поразительным равнодушием.
— Годен, — буркнул он. И, дыхнув на печать ядреным сивушным перегаром, шлепнул на серый лист.
Полковой ведьмак, глянувший на хвост искоса, лишь поинтересовался:
— Оборотень?
— Метаморф.
— В казармах на луну не выть, в казенной одежде не обращаться. — Ведьмак извлек из-под полы серебряное перо. — Попортишь — из жалованья вычтут…
За сим освидетельствование, бывшее скорее ритуалом, нежели вящей необходимостью, было завершено. И Себастьяну на побуревшем латунном блюде подали договор и булавку, которую вербовщик протер почти чистым носовым платком. Им же отмахнулся от крупной осы, что кружилась над лысиной.
— Ну… это, с Вотаном, паря… — Вербовщик скосил глаза на портрет государя, несколько засиженный мухами. Очи его величества гневно сверкнули, и вербовщик, кое-как втянув живот, рявкнул: — И во благо Отечества!
— Во благо, — эхом отозвался доктор, поднимая мутную склянку.
И с преогромным наслаждением, даже не поморщившись, Себастьян воткнул в мизинец булавку. Капля крови скатилась на темный пергамент, впиталась в узор, активируя заклятие.
— Поздравляю, — сказал вербовщик, не без труда подавив зевоту, — вы зачислены в рекруты…
…Он говорил еще что-то, нудно втолковывая о правах и обязанностях, Себастьян же сунул палец в рот — мизинец, не осознавая торжественности момента, ныл и отращивал коготь, демонстрировать который было как-то неудобно…
С этого и началась новая жизнь ненаследного князя Вевельского…
ГЛАВА 2,
где речь идет о женской злопамятности, девичьих мечтах и унитазах
В жизненных реалиях Иваны-дураки встречаются куда чаше, нежели Василисы Премудрые.
Вывод, сделанный Евдокией Ясноокой, девицей купеческого сословия, на основании собственных наблюдений
Шестнадцать лет спустя
— Дуська! У него новая любовница! — Вопль единоутробной сестрицы выдернул Евдокию из сна, в котором она, Евдокия Парфеновна Ясноокая, девица двадцати семи с половиною лет, едва не вышла замуж.
Открыв глаза и увидев знакомый потолок с трещиною, которую заделывали каждый год, а она все одно выползала, Евдокия выдохнула с немалым облегчением.
Приснится же такое! Замуж ей не хотелось. Вот совершенно никак не хотелось.
А спать — так напротив.
— Дуська, ну сколько можно дрыхнуть! — Алантриэль упала на перину. — Подвинься.
— Чего опять?
Евдокия с трудом подавила зевок.
…И в кого она пошла такая, совиною натурой? Известно в кого, в батюшку покойного, которого она помнить не помнила, но знала благодаря тому, что сохранилась свадебная дагерротипическая карточка, еще черно-белая, но весьма выразительная. И глядя на нее, Евдокия со вздохом обнаруживала в себе именно батюшкины черты. Парфен Бенедиктович, купец первой гильдии, был носат, невысок и обилен телом. Рядом с ним даже матушка, уж на что внушительной уродилась, выглядела тонкой, изящной. И свадебное платье из белой грани,[8] купленной по сорок сребней за аршин — немыслимые траты, каковых любезная Модеста боле себе не позволяла, — придавало ее обличью неизъяснимую хрупкость.