И она стала рассказывать: о записке, в которой Стебельков обещал спасти ее, обо всех странностях обращения Семенова – который явно чувствовал: Анна не та, за кого выдает себя, о том, как взъярился Григорий Ильич, когда арестантка вздумала заглянуть ему в глаза.
– Так значит, Стебельков не мне одному продался! – Не удержавшись, Коля начал смеяться; с души его упал камень: Анна сама раскрыла ему то, о чем он не решался ее спросить. – Каков фрукт!..
– Ты не понял…
– Да всё я понял. – Коля наклонился к ней, поцеловал в уголок губ. – Мне всё равно, на кого ты работала. К гибели «Горького» ты не имеешь никакого отношения. И справедливость я восстановлю. Хватит спорить, давай, пиши…
И Скрябин начал диктовать.
Часом позже он доехал на метро до станции «Комсомольская площадь» и там, у трех вокзалов, опустил в почтовый ящик конверт – держа его через бумажку, не касаясь пальцами. На конверте значился адрес: Ленинград, Литейный проспект, дом 4.
24 июля 1935 года. Четверг
События того дня, в конце которого Скрябину и Кедрову суждено было очутиться на крыше дома в Сокольниках, начались еще на рассвете. За несколько часов до того, как два практиканта пришли в «библиотеку», на Лубянку поступил звонок из Большого Дома на Литейном. Ленинградские чекисты спешили сообщить о сигнале, недавно ими полученном. Часом позже с ленинградской информацией ознакомился Григорий Ильич, а уже через десять минут в его кабинет входил Стебельков. Этим двоим было что обсудить.
Результатом обсуждения стало внезапное просветление памяти у Ивана Тимофеевича. Он вдруг припомнил, что, посещая квартиру Скрябина, видел на полочке у входной двери прокомпостированные билеты Ярославского вокзала. Это чуть-чуть оттянуло развязку для Николая Скрябина: его следовало еще какое-то время подержать в здании НКВД.
В одиннадцать утра Мишу Кедрова отослали с какими-то бумагами в Генеральную прокуратуру – вместо приболевшего курьера, и сказали: возвращаться на Лубянку уже не нужно. А в начале третьего часа дня – только-только закончился обеденный перерыв, – в библиотеку заглянул Стебельков.
– Вам разрешили сегодня уйти домой в три, – объявил он и тотчас скрылся за дверью.
«Началось!» – подумал Коля и почувствовал, как закололо у него ладони: словно тысячи мелких игл вонзились в них.
Примерно за два часа до этого – около полудня, – целая команда наркомвнудельцев нагрянула на Ярославский вокзал Москвы. Начальнику вокзала был предъявлен ордер, и парни в гимнастерках цвета хаки принялись потрошить ячейки камер хранения. Онемевшие от изумления пассажиры наблюдали, как на полу растет холм, состоящий из раскрытых чемоданов, вывернутых рюкзаков, раскуроченных саквояжей и бесчисленного количества предметов, извлеченных из них. Среди всего этого добра только одно интересовало доблестных чекистов: книги; всё остальное они с равнодушием отбрасывали в сторону. И, правду сказать, улов у сотрудников НКВД оказался немалый: произведения Пушкина и Толстого, Дюма-отца и Виктора Гюго, Вальтера Скотта и Чарльза Диккенса обнаружились среди вещей пассажиров в таком количестве, что для страны, еще недавно наполовину безграмотной, это казалось настоящим чудом.
Но это чудо явно не радовало чекистов. Чем меньше оставалось целых ячеек в камере хранения, тем мрачнее становились их лица. Но тут один из наркомвнудельцев радостно завопил:
– Нашел!
Остальные тотчас кинулись к нему и вытащили из вскрытого шкафчика тяжеленный рюкзак. Поверхность его была ребристой от жестких прямоугольных предметов, которыми он был набит. Закрыв находку спинами от любопытствующих граждан, наркомвнудельцы распустили тесемки, стягивавшие рюкзак, и заглянули внутрь.
На время воцарилось такое молчание, что слышно было, как медленно оползает и рассыпается груда чемоданного добра на полу. А затем – так и не произнеся ни слова, – сотрудники НКВД извлекли из рюкзака двадцать девять толстенных темно-синих томов: полное собрание сочинений Маркса и Энгельса. Во всех книгах на первой странице красовался экслибрис: Библиотека Васютина П. И.
Павлом Ивановичем Васютиным звали прежнего обитателя комнаты в квартире на Моховой улице, где проживал теперь Николай Скрябин. Что же касается особых книг, которые с таким рвением искали чекисты – они Колиной квартиры никогда не покидали.
Двадцатого мая, едва только ушел Стебельков, Коля вытащил из своего гардероба большой чемодан и принялся перекладывать в него книги из шкафа с секретным замком. Только одна из хранившихся там книжиц составила исключение: ее Коля оставил в раскрытом виде на письменном столе.
Поверх книг Коля втиснул бабушкин фотоальбом, а потом подтащил чемодан к письменному столу и, раскрыв неубранную книгу, принялся вслух читать какой-то латинский текст.
Когда непонятный обряд был завершен, Скрябин убрал отяжелевший чемодан обратно в платяной шкаф. А книгу, оставшуюся снаружи, Коля в некотором роде припрятал: снял суперобложку с какого-то художественного альбома, надел ее на латинский трактат, а затем поставил раритетное издание в обычный, не запирающийся шкаф – в один ряд с книгами, хоть и ценными, но довольно заурядными.
Когда о результатах операции на Ярославском вокзале известили Григория Ильича, чекист воскликнул – почти с восторгом: «Издевается над нами, гаденыш!», и отправил Стебелькова в библиотеку – отпустить Скрябина домой. Сам же вошел в заполненную хламом кладовку, где на одном из стеллажей лежал в коробке прямоугольный сверток в черной бумаге. Григорий Ильич переложил его в свой крокодиловый портфель и – застыл на месте.
Он увидел цепочку своих собственных следов, оставленных им здесь около недели назад и уже успевших покрыться новым слоем пыли. Гораздо менее пыльным был другой след: отпечаток мужского ботинка, отстоявший примерно на полшага от его собственного.
– Не может быть… – прошептал комиссар госбезопасности, сдвинул тот самый стеллаж (пыль на нем так и лежала ровным слоем) и отпер дверь с кодовым замком.
В комнате-сейфе он пробыл довольно долго, а когда вышел оттуда, на лице его было торжествующее выражение.
Примерно пять минут ушло у Григория Ильича на написание докладной записки – очень короткой. Адресована она была – через голову наркома Ягоды – товарищу Сталину. Собственно, написав ее, Семенов избавил себя от необходимости использовать сверток в черной бумаге; теперь он вполне мог бы обойтись и традиционными средствами. Но Григорий Ильич не привык менять уже принятые им решения.