— Не-а, мне уже немного осталось!
— Вы весьма многословны…
Намек, что другие с заданием справились? И теперь ждут единственно панночку Белопольску?
— Так ведь вы сами, панна Клементина, сказали, чтоб писала обо всем, чего волнует. А меня много чего волнует! Вот у нас в городе такого нет!
— Какого?
— Такого! — Тиана обвела комнату широким жестом. — Всякого! И я ж должна все дядечке расписать! Он же ж спереживается весь! Он так мне и сказал, отпуская, что, мол, Тианушка, ты одна моя надежда и отрада… а он в Познаньске не был! И туточки тоже не был! И вот получит он от меня письмецо, а там всего-то два словечка!
Клементина вздохнула, кажется, уже жалея, что завела этот разговор.
— Вот и надобно писать хорошо! Чтоб дядечка не беспокоился, — завершила речь Тиана, ткнув пером в чернильницу. Лишнее стряхнула, уже не заботясь, что падают капли на скатерть…
…и на ужин подали вареную спаржу, блинцы кабачковые и сок со свеклы, дескать, зело он пользительный. Милый мой дядечка, пожалей меня, сиротинушку подкозельскую, пришли мне мясца, паляндвички сушеной, сальца с чесночком и еще колбас тех, которые супружница твоя велит от меня на чердаках прятать, дескать, ем я их втихую. Клевета это, дорогой мой дядечка! А если и случилось мне разочек пробу снять, так едино из желания увериться, что сделаны те колбасы должным образом, что не пожалели на них ни соли, ни приправов. И ныне вспоминаю я о доме твоем с величайшею сердечной тоской, думая, что туточки, в королевском палаце, помру я смертушкой лютой, голодною…
Себастьян вздохнул, прислушиваясь к урчанию желудка, явно не готового довольствоваться малым. И ладно бы голод, с голодом Себастьян как-нибудь управился бы, но ведь поддержание образа требует сил немалых, тут на одной вареной спарже и вправду недолго ноги протянуть.
Еще панна Клементина, дай ей боги многих лет жизни, невзирая на ея ко мне, беззащитной, нелюбовь, раздала нам книжечки навроде бальных, богатые сильно, с каменьями. А в книжечках тех расписание. И завтрашним днем начинается конкурс, поведут нас во дворец и будут пытать единорогом. Милый мой дядечка, слезьмя тебя прошу, помолись за племянницу свою бедовую, потому как зело я этого зверя страшуся. Нет, дядечка, не подумай плохого. Твоя Тианушка соблюла девичью честь, как оно положено, и соблюдет до самое свадьбы, потому как помнит наставления твои и руку крепкую. Знаю, что бил ты меня едино из великой любви, дабы не свернула с пути истинного, а что батогами, так то норов у тебя, милый дядечка, вспыльчивый. Сама я виноватая, что полезла целоваться с Прошкою окаянным, не из любви, но сугубо из любопытства превеликого, каковое мне в одном месте свербело, да твоими стараниями вовсе вышло. И вот думаю я тепериче, как бы с того разу и не случилось беды. Вдруг да зверь энтот почует на мне Прошкин дух?
Молись за меня. И супружница твоя, которой в ноги падаю, целую подол платья ея парчового, для которого ты ткань по три сребня за аршин покупал, пускай тоже молится. Хотя змеюка она, как есть, дорогой мой дядечка, и хоть верить ты в это не желаешь, ждет, чтоб я с позором домой вернулася. Но все одно, как заповедано богами, не держу я на нее зла, но такоже буду просить о добром для нее здравии. Хотя печенка у нее не от сглазу болит, а от того, что ест она севрюгу жирную, и фуа-гру, и еще зайчатину, в клюквенном соусе томлену, тогда как бы ей обойтися соком свекольным. Он и для лица полезный зело.
Кланяюсь тебе, дорогой мой Константин Макарыч! Вечно тебе обязанная за доброту твою и ласку, за то, что не бросил сиротинушку горемычную на судьбы произвол, Тиана Белопольска.
Себастьян поставил жирную точку и выдохнул с немалым облегчением. Вскинув очи на панну Клементину, которая так и стояла со скрещенными на груди руками этаким прискорбным изваянием святой мученицы Вефстафии, которая добрым словом обратила в истинную веру четыре дюжины разбойников, сказала:
— Притомилася я.
— Утомилась.
— И вы тоже? — воскликнула Тиана, манерно прикусивши кончик пера.
Сей жест, исполненный истинной аристократической неги, панночка Белопольска подсмотрела в клубе молодых пиитов, куда случалось захаживать Себастьяну по… по служебной надобности.
Исключительно.
Молодые пииты и пиитессы собирались под вечер, особливо предпочитая отчего-то вечера туманные, зловещие. Единственный фонарь, висевший над кабачком «Словесный путейщик», был выкрашен в черный колер. Черными же были скатерти, пол и печь в полстены, но последняя — от лени хозяйской, а не вследствие творческого замысла. В черненых стаканах подавали коктейль «Вдохновение», состоящий из трех четвертей спирта местной выгонки и одной — шампанского, как подозревал Себастьян, тоже местной выгонки. Закусывать полагалось сухими хлебными корками, ну или, на худой конец, ежели муза и судьба были милостивы, то жареными шкварками. Под шкварки неплохо шли блинцы, но речь не о том, а о молодых пиитессах, которые, взобравшись на сцену, ломким срывающимся голосом читали стихи, большей частью о мерзости жития, несправедливости бытия и любови.
Их слушали, жиденько рукоплескали…
Иные, которые писали великий стих или же роман, но тоже непременно великий, на сцену не выходили, но морщились, ревниво поглядывая на конкуренток. И делали умные лица, закатывали очи и перышко кусали, непременно гусиное… с гусиным-то образ выходил претомнейшим…
Себастьян надеялся, что удалось ему передать и взгляд — пресыщенный жизнью, с толикой обреченности и готовностью принять горькую судьбу, как она есть. И Клементина, видать, с молодыми дарованиями знакомства не водившая, дрогнула.
И отвернулась.
— Устала, — севшим голосом призналась она. — И у вас тоже был нелегкий день… вы позволите?
Она взяла листы, щедро присыпанные речным песочком, брала осторожно, двумя пальчиками за уголок, и стряхивала песочек на доску.
Впрочем, скатерти тоже попадало.
— Погодите! — Тиана выхватила последний. — Я ж не подписала кому! Дядечке… на деревню… он у меня в деревне живет, рядом с Подкозельском. И я там жила, после того как матушка померла… батюшка мой и того раньше преставился, его я вовсе не помню… и дядечка говорит, что мне повезло, потому как был он личностью негодной и матушку со двора свел… приданое ейное…
— Ее…
— Ее приданое растратил. — Сложив лист вчетверо, Себастьян аккуратно вывел «Белопольскому Константину Макарычу, деревня Бялая гура, Подкозельского уезду, Трокской губернии»… — И пришлось маменьке в приживалки идти со мной. Она с горя-то и померла. Ну, или пила много… но это дядькина жена говорила, а она — змеюка еще тая!