Однако Шамаш и не думал сердиться. Он принимал все таким, каким это было, не ища виноватых.
— Здесь некуда бежать, — качнув головой, негромко проговорил он. — Этот мир ограничен пологом шатра, — он подтверждал то, до чего собственным опытом уже дошел Евсей. — И негде пытаться остаться — лишь придет полночь, все исчезнет, словно сон.
— Я думал, так будет лучше, — промолвил Атен, чувствуя свою вину уже в том, что ему не удалось угодить богу.
Что же до Шамаша, то он лишь пожал плечами: — Это твой караван, — колдун не видел причин для спора. — Однако, — продолжал он, — мне кажется, ничего не случится, если с этих людей снимут цепи и позволят выйти из повозки, в которой им предстоит провести жизнь, — это не был ни приказ, ни просьба — брошенная фраза, которую тот, кому она была адресована, должен был понять так, как сам считал нужным.
Атен сделал знак дозорному, который быстро открыл кольцо, вбитое в дно повозки. Цепи со звоном спали. Женщины, втянув головы в плечи, словно ожидая удара плетей или стыдясь чего-то, двинулись к пологу, чтобы, выбравшись наружу, остановиться рядом с повозкой, не смея сделать и шага, когда это место, еще минуту назад казавшееся страшной темницей, теперь стало единственным прочным элементом в текучем мире стихий.
— Хозяин, — одна из рабынь, со страхом поглядывая на свою больную подругу, единственную оставшуюся в повозке и лежавшую теперь, постанывая, замешкалась возле полога. — Рамир не обманывает! Ей действительно очень плохо! — в глазах уже немолодой женщины плавились горькие капли слез.
Сказав это, она, искоса глянула на хозяина каравана, боясь, что тот рассердится за столь невиданную вольность — заговорить первой, да еще с Шамашем — и строго накажет ее, чтобы другим было неповадно.
Но Атен молчал. Как и его помощник. Внимание обоих было привлечено к больной рабыне.
На ее лицо упал отблеск факела, который, освещая мрачное чрево повозки, держал в своей руке дозорный. Бледность кожных покровов переходила в болезненную синеву, губы распухли, покрылись сухими трещинами, ранками и капельками застывшей темно-бардовой крови, глаза воспалено мерцали, дыхание, резкое и порывистое, прерывалось тяжелым, надрывным стоном.
В повозке витал сладковатый пугающий запах смерти.
"Она на самом деле умирает, — мелькнуло в голове Евсея. — Никто бы не смог так притворяться…"
С ней рядом сидел лекарь-раб, пытавшийся, раз уж был не в силах спасти, хотя бы облегчить страдания несчастный.
На миг глаза мага и врачевателя встретились. Затем последний проговорил:
— Это страшный яд, действующий медленно, но верно. Господин, ты знаешь сей мир. Что это могла быть за тварь?
Шамаш молчал. Несколько мгновений он пристально смотрел на больную, затем, забравшись в повозку, опустился с ней рядом, окликнул:
— Послушай меня, девочка, — его голос был тих и, в то же время, так пронзителен, что, казалось, мог докричаться даже до мертвого. Рабыня подняла на него взгляд измученных глаз, с трудом заставляя себя что-то видеть и слышать, не скатываться вновь и вновь в холодную пронзительную бездну боли и страха, — ты здорова, — он не обращал внимания ни на караванщиков, замерших, боясь шевельнуться и разрушить невидимое ими, но, несомненно, существующее, заклинание, ни на встрепенувшегося, услышав последние слова Шамаша, ни на лекаря уверенного в своем диагнозе, видя все симптомы… — яд, убивающий твой организм, исходит от мыслей, а не от чего-то другого.
Рабыня испуганно глядела на него, забыв от боли. Она не могла поверить… Но ведь эти слова были произнесены Шамашем, а Рамир сама слышала, как маленькая хозяйка говорила, будто колдун никогда не лжет. Но как это могло быть правдой?
Маг же продолжал:
— Ты не боишься смерти, возможно, даже зовешь ее. Этот мир, подобный сну, представляется твоей душе настолько прекрасным, что она не хочет его покидать, — голос Шамаша стал более твердым и резким. Теперь он не звал, не влек к себе, а, подчинив, приказывал. — Ты не можешь так умереть. Ты не просто призываешь смерть, а убиваешь себя, возможно, не столь осмысленно, как вскрывая ножом вены или набрасывая на шею петлю, но так же верно. Эрешкигаль, — к удивлению всех и, в первую очередь той, к кому обращались эти слова, он назвал богиню подземного мира ее полным, заклятым именем, как равную, а не госпожу и повелительницу души, — наказывает самоубийц не менее строго, чем тех, кто посягает на жизни других. Ты ведь не хочешь, чтобы твою душу ждали вечные муки? — и Евсей, и Атен знали, что Шамаш, хоть он и прочел все легенды, не принял веры этого мира, оставшись приверженцем своих неведомых богов. Но в этот миг его слова были полны неведомой простым смертным убежденности, что была способна укрепить в вере кого угодно, даже самого закостеневшего скептика.
— Да… — Рамир была не в силах отвести взгляда, не смела моргнуть. Из ее глаз потекли слезы, но, о чудо, они принесли душе и телу такое облегчение, словно с ними тело покидал яд, уходила мучительная боль.
"Да, — рабыне ничего не оставалось, как признаться себе в этом. — Все — правда".
Она действительно призывала смерть — уже давно, с тех самых пор, как ее — совсем юную — купили на невольничьем рынке в одном из городов… как она надеялась — для того, чтобы продать в другом, более сильном и богатом городе. Но время шло. Караван брел все дальше и дальше в неизвестность снежной пустыни, по тропе холода и страха. И ничего не говорило о том, что когда-нибудь ее мечты исполнятся.
Все это время она жила, потому что боялась умереть, не зная, будет ли на том свете лучше, ведь когда явь столь мрачна, а ночи наполнены кошмарами, вряд ли стоит надеяться на светлые беззаботные сны в вечности. Но когда утром она очнулась в этой стране… Ее уши слышали разговоры караванщиков, и сердце не сомневалось — да, это тот самый край, уготованный благим душам, куда приводит их госпожа Кигаль в миг, когда холод смерти навек заморозит тела.
Эта вера подстегнула в ней желание умереть — прямо здесь, сейчас, не мучаясь более в мире людей, оставив позади страдания и сомнения. Потом мысли ушли, поблекли в солнечной яви. В этот миг она видела, чувствовала, как кто-то стирает их, словно влажной тряпицей грязь с лица и рук.
Наконец, она смогла облегченно вздохнуть. Боль ушла, оставляя лишь слабость и усталость.
— Молодец, — проговорил Шамаш. На его губы легла улыбка. — Теперь все будет хорошо. И всегда помни — какой бы ни была жизнь — это все, что у тебя сейчас есть. Жизнь дают боги. Они же, в свой день и час, посылают смерть — начало чего-то нового. Если ты поспешишь умереть, то этим не только нарушишь волю богов, навлекая себе на голову их гнев, но и лишишь себя будущего, каким бы оно ни было… А теперь спи, — он коснулся лба рабыни холодной как лед и, в то же время, горячей, словно огонь, ладонью, возвращая в душу умиротворение и покой. И та, подчиняясь, мгновенно провалилась в легкое, как перистые облака над городом, забытье, чтобы увидеть во сне детство, заботливые, постоянно пахнувшие хлебом руки матери-стряпухи, тепло и свет домашнего очага…