От меня до него было не меньше десятка саженей, но он услышал все, что я безмолвно произнес. Нервно облизнув толстые губы, он еще больше нахмурился.
– Признайся, и царь тебя помилует,- торопливой скороговоркой выпалил дьяк.
Где-то совсем недавно я уже это слышал. Ах да, вспомнил. Я оторвал взгляд от сидящего и перевел его в толпу. Он должен быть среди этих зевак. Он обещал. Это моя последняя просьба, и не выполнить ее… Нашел.
Молодец. Сдержал слово, хотя я чувствовал, как нелегко это ему далось. Он вообще славный малый и большая умница. Такой молодой, а сколько успел повидать. Даже завидно.
Сейчас – в шапчонке, напяленной на самые уши, в обносках нищей братии, вымазанный в грязи и с цепями крест-накрест,- фрязин выглядел потешно. Не то что сидя напротив меня в нарядной одеже. Он неотрывно смотрел на меня, а во взгляде чувствовалась боль, а еще… недоумение и вопрос: «Почему? В чем причина того, что ты отказываешься покаяться? В неверии, что царь простит?» Я пытался объяснить, но он не понял. Ну ничего. Какие его годы. Может быть, потом, когда-нибудь, пусть не до конца…
Я вновь перевел взгляд.
– Признаешь?! – взывал дьяк, но я больше не отвлекался на него, продолжая взирать только на восседающего под сенью двуглавого орла. Вот только сам сидящий отнюдь не выглядел этим орлом. Скорее уж жертвой в когтях этого двухголового. Да и то не из самых крупных, что-то вроде трусливой утки, вдобавок не сильно упитанной по причине все той же трусости – много летает, опасаясь всего на свете, вот и не нагуляла жиру.
Он чувствовал мое презрение и от этого злился еще больше. От этого и от того, что я смотрю на него сверху вниз. Глупец решил, будто это потому, что моя голова возвышается над его, что-то шепнул своему псу Малюте, который, подбежав ко мне, проворно ухватился за одну из досок с привязанной рукой и с силой потянул ее вниз. Прибитый к столбу на один гвоздь косой крест, к которому меня привязали, поддался легко, без натуги, и я очутился вверх ногами. Стало немного непривычно, но я быстро освоился, по-прежнему глядя только в одном направлении.
«Орла вырезать легко,- сказал я ему беззвучно.- Но если усадить под ним курицу, то она от такой близости все равно выше не взлетит».
Он услышал. А может – просто почуял, заодно осознав, что как ни крути мой крест, но все равно я буду смотреть на него по-прежнему сверху вниз. И одновременно с этим к нему пришло понимание – дальше затягивать бесполезно. Я не покаюсь и не признаюсь. Убить меня можно, но на это способен любой плюгавый тать с острой саблей или холуй Малюта. Растоптать же меня у него не выйдет. Никогда. Более того. Это я его сейчас топчу. Презрением.
И тогда пришла боль, хотя терпимая. Даже странно. Меня не просто резали – стругали как кусок мороженой свинины, начиная с Малюты, отхватившего мое ухо, а я даже не кусал губы, чтобы не издать крика. Просто терпел и все. Когда хлестали кнутом – было гораздо ощутимее. А потом и эта боль становилась все глуше и глуше, и я вдруг оказался высоко вверху, рассеянно – иного слова не подберешь – глядя на свое окровавленное тело, подле которого суетились нелепые человечки. Ненависти не было. Она осталась там, внизу, в залитом кровью куске мяса, совсем недавно называющем себя человеком. Не было и злости. Вообще все черное слетело с меня, как ореховая скорлупа, оголив ядрышко. Правда, и другого, хорошего, тоже не было – сплошная пустота в груди, которой у меня тоже не имелось.
Я поднимался все выше, бросив лишь один прощальный взгляд – на стоящего фрязина. Понял ли? Но искорка любопытства тут же погасла, а мой полет все продолжался. Выше, выше, выше…
И вдруг… Кубарем вниз… В пробуждение…
Помнится, что когда я проснулся, то первую минуту еще гадал, кто я – то ли Костя Россошанский, то ли Висковатый. Хорошо, что рядом была кадушка с водой, в которую я тут же с любопытством заглянул. Лишь когда из воды на меня глянуло собственное отражение – здрав буди, ошалелый синьор Константино Монтекки,- мне удалось окончательно прийти в себя.
Кстати, зрелище мучений Висковатого оказалось для меня настолько шокирующим, что я продолжал стоять как вкопанный, даже когда зачитывали вины казначея Фуникова, в которых он тоже отказывался признаться.
Видя такое, к нему с увещеваниями полез сам царь. Смысл его назидательной речи сводился к тому, что, мол, даже если Фуников ни в чем не повинен, он все равно угождал Висковатому, а потому заслуживает кары. Браво! Когда сам судья открыто признает, что осужденный им на казнь ни в чем не повинен – это даже не беззаконие. Это тупость. Или беспредел. Впрочем, как ни назови, но с правосудием тут ничего общего. О справедливости вообще умолчу.
Очнувшись, я стал протискиваться сквозь толпу, а в спину меня подталкивал звериный вопль казначея, страдающего от адской боли. Еще бы – любой заорет, если его окатить ушатом кипятка. Даже видавшие виды опричники, которые стояли на краю площади, словно стая собак, оцепившая безмолвную толпу овец-зевак, и те крестились при виде такого зрелища. Но на сей раз живописное одеяние помогло слабо – меня все равно не выпустили, молча пихнув обратно к зевакам, да так сильно, что я, споткнувшись, растянулся на земле. Не иначе как эти проходимцы о Мавродии Вещуне не слыхали. Ох, тяжко жить без рекламы. Все-таки без телевидения слух распространяется не так быстро, как хотелось бы. Надо было что-то предпринять, а я, находясь под впечатлением увиденной казни, продолжал тупо сидеть на земле, взирая на этих скотов.
Потом я размышлял, а не Висковатый ли помог им удержать меня, чтобы я успел услышать обрывок их разговора? Очень может быть, учитывая, что беседа касалась как раз семьи царского печатника. Правда, не только ее одной – всех прочих из числа казнимых тоже, но остальные меня интересовали мало, а вот Агафья Фоминишна и Ваня…
Выдумать так ничего и не получалось. Мои веселая изобретательность и азартная находчивость оказались изрезанными на мелкие кусочки. Как Иван Михайлович. Только его уже не соберешь, а я их – запросто, но требовалось время, которого у меня оставалось все меньше и меньше, особенно с учетом того, что царь поедет к терему Висковатого на коне, а я поплетусь пешком.
Не знаю, как долго я взирал на стрельцов с опричниками, беззвучно шевеля губами. Находчивости не прибавилось, но злости в моем взгляде было хоть отбавляй. Злости и ненависти. И, когда они меня окончательно переполнили, я решительно поднялся на ноги, снял с груди свой здоровенный медный крест – ох и тяжел, как только его подвижники таскают всю жизнь?! – и ринулся вперед, держа его перед собой. Как знамя. Сим победиши и одолемши.
«Вот что крест животворящий делает»,- сказал царь Иоанн Васильевич, когда перед ним распахнулись двери лифта.