Волк покрутил головой, вспоминая. Поболтал бутыль, удовлетворенно мхекнул, налил в стаканы. Выпили.
— Что бы ты думал — этим кончилось? Как бы не так. Теперь Ивану коня жалко стало. Пришлось Афрону-царю глаза отвести. Да не ему одному. Массовая галлюцинация — знаешь, что такое? Ну примерно. Вот-вот. А когда Афрон в седло полез… говорю же: полнолуние. Ваню-змея я еще терпел на хребте, но бздуна старого… И вот чему удивляюсь: эти царьки коварством на весь свет славились, а с Ванюшей — что твои котята. Ни один не обманул. Такую власть имел паршивец. Глазки ясные, брови домиком, улыбка кроткая, лицо честное-честное. Да я и сам… И ведь видел: нечисто дело. Клетка, уздечка… А вот. Ну, короче. Дело к концу. Эй, спишь, что ли?
Фавн разомкнул припухшие веки, помотал головой.
— Я слу… слушаю.
И понес руку к стакану.
— Погоди-ка… — Никола ловко плеснул им еще по одной. — Помянем братьев Ивашкиных.
Значит, дальше вышло так: проводил я Ивана с невестой до самого его батюшки царства. Там дороги наезженные, возов полно да так путников. Если волком, так нельзя мне с ними. А человеком — за аргамаком не угнаться. Да и Ванюша мой, сокол ясный, смотрю, нервничает. Все с Аленой, мне слово кинет как подачку. Говорю ему: «Мне дальше нельзя». А он так с облегчением: «Спасибо, мол, за службу верную за дружбу горячую». Аж три раза до земли поклонился на радостях. А сам уздечку золоченую в пальцах мнет. Ну…
А напоследок я не стерпел: «Не навек прощайся, что ж ты… Может, еще пригожусь?» А у него в глазах — как вот в книге ясным почерком написано: «Куда же ты еще пригодишься? Все желанья мои исполнены». Сел на златогривого коня и поехал — с Аленою и с Жар-птицей.
А я — своей дорогой. Только далеко не убежал. Братьев его учуял: они неподалеку полдневали на полянке, след хороший, четкий остался. Ну, думаю, если братцы у Иванушки с той же яблоньки яблочки, быть беде. И хоть обижен на него был, кинулся нагонять. Добегаю — так и есть. Встренулись они, и уж лежит мой Иванушка, а над ним черны вороны кружат, а коня златогривого, и птицы жаркой, и Алены дочери Далматовой след простыл. Ну, дальше я тебе из книжки зачитаю.
И зачитал. А как дошел до слов «тут их серый волк растерзал и клочки по полю разметал», вздохнул глубоко и горько и покаялся:
— Говорю же, полнолуние… Вот так-то вот. Ну, тут простился я с Иваном навечно. И то, видеть его не хотелось. До того не хотелось… Одно время думал: нагряну, задавлю как барана. Но как подумаю, сразу будто крови полна пасть. Братья его перед глазами маячат, как они от меня… один бежал, другой только пятился, глаза полоумные… И решил я: зря, что ли, я Серый Волк, синие леса мимо глаз пропускаю, реки, озера хвостом заметаю, скачу-лечу повыше месяца, пониже частых звездочек. Прыгну куда глаза глядят — глядят, да не видят. И будет хорошо: Иван-царевич уже помер, а я ни при чем. Разогнался я да и прыгнул, только время тоненько взвыло, пожужжало, да мимо пронеслось. И вот я здесь. За это и выпьем.
Утром фавн с не эллинской тоской в заведенных глазах с хрустом поедал квашеную капусту, запивая огуречным рассолом прямо из банки.
— Ничего-ничего, — утешал Никола. — Это тебе не пьяной горечью Фалерна. Привыкай. У нас без этого никак нельзя. Климат не тот. Зато и простуду поминай как звали. Шутка ли — голышом по снегу бегать? Порфирий ты мой Иванов. Семья Никитиных. Погоди, вот наведаюсь в деревню. Тулуп тебе справим, валенки.
Жизнь наладилась. Скоро фавн совсем освоился в подземном жилище и лихо кухарничал. Правда, Никола охотился чаще, потому что припасы поделили не поровну и не по справедливости. Иларий оказался вегетарианцем, и чтобы дотянуть до весны, Волку пришлось полностью перейти на скоромное. Волк и не жаловался. С Иларием было весело. Однажды Иларию захотелось рыбки. Стал он Серого подбивать: да где здесь море, да где здесь речка.
— Ты ж мяса не ешь?
— Мяса не ем. А рыба, она рыбка такая… — Иларий сглотнул слюну.
— Большая и маленькая, — с пониманием вставил Никола. — Ловись-ловись. Как же, знаем. Подождешь до весны. У меня к подледному лову наследственная идиосинкразия. Понял?
Иларий не понял, только вздохнул.
— Подожду.
Но едва весна приблизилась, стало ему не до рыбы. Сделался Иларий нервен и неспокоен. Желтое в глазах тлело янтарем, чаще затопотали по полу копытца: «Тум-тум. Тум-тум-тум». Все ему на месте не сиделось, а уходить далеко от Николина логова побаивался. Не забыл еще, как команда Сивого по всем правилам на него охотилась. И, вслушиваясь по ночам в отдаленный вой, теснее жался к мохнатому клубку в полкровати. Немаленьким волком был Никола. И то — поди-ка на себе царевича возить.
А весна прибывала, и прибывало фавново беспокойство. Как полили дожди, стал он дерганый, крученый весь. То и дело взмекивал скандально, напускался на Николу по сущим пустякам. Придет, бывало, Никола с охоты, в грязи по колено, промокший, падет у очага погреться, шкуру просушить. А фавн тут как тут:
— Грязи нанес! От тебя псиной пахнет!
«Чем от тебя пахнет… — сощурит глаза Серый. — Не попался ты мне в полнолуние. Остались бы от козлика рожки да ножки».
Потом пропадать стал Иларий. Уйдет с утра и до ночи нет. Никола как-то отправился следом. Нет, ничего интересного: скачет по травке, потрусывая хвостиком, глаза хмельные, бормочет, приговаривает, а что — непонятно, да и не разобрать издали.
— Скушают тебя, Люш, — уговаривал, бывало, Никола. Без толку. Но заметил Никола, что и трава в тот год бодрее прежнего из земли лезла, и листья на глазах из почек выкручивались, и птицы вдвое громче пели, и цветы ярче цвели, а первая земляника много раньше срока заалела. Никола сперва на военных грешил, все принюхивался в сторону полигона.
Однажды Иларий к ночи не вернулся и ночью не вернулся. Никола вышел его искать, побежал по следу. Скоро услышал дудку незнакомую, мотив тягучий. Подкрался кустами, логами на песню — к берегу реки. Выполз чуть ниже и диву дался. Русалка здешняя Мавруша, бывшая от несчастной любви утопленница, тихонько пошевеливая гибкими ладошками, как плавниками, удерживалась у самого свода реки, ее белое лицо виднелось между дрожащими в течении звездами. Она как будто пряталась и слушала украдкой. На бережку над ней сидел кто-то, с приставленной ко рту двойной камышовой флейтой, и, покачиваясь, самозабвенно опутывал ночь, и лес в ночи, и берег, и камыш, и течение реки одной непрерывистой мягкой неразрывной нитью, петля за петлей, слой за слоем. И ночь, и лес, и берег, и камыш под берегом, и река, и русалка, и звезды прошивались многажды и скреплялись друг с другом, и от этого ночь становилась все более и более ночью, а лес — лесом, а берег берегом, камыш камышом, и русалка русалкой. И даже звезды.