Невольники перетаскивали подушки и жаровню. Абдаллах поплотнее запахивал стеганый халат и протягивал руки к тлеющим угольям. К сожалению, на террасу нельзя было поставить курси — пол деревянный. Поэтому приходилось мерзнуть ногами — ни плотные чулки, ни туфли, ни верблюжье одеяло не спасали от холода. Да что ж это за лето такое, о Всевышний…
Из комнат донеслось всегдашнее — звяканье и звон покатившейся по изразцам посуды. Хорошо, что чашка золотая, а то сколько б фарфора уже было перебито…
Обтирая ладони полой желтого кафтана, на айван вышел Садун-лекарь. Поклонился. Лысая непокрытая голова блестела в белесом свете бескровного, зимнего дня. Тьфу ты, зимнего…
— Ну? — без особой надежды вопросил аль-Мамун. — Какие новости?
— Все по-прежнему, о мой халиф, — со вздохом ответил Садун, поднимая голову. — Отказывается от всего, кроме хлеба и воды. Говорит, что аль-Амин посадил его на хлеб и воду, и он обязан исполнить приказ.
Из-за спины аль-Мамуна донесся мрачный смешок. За низенькой ханьской ширмой сидела госпожа Мараджил. В дождливом сумраке изображенные на лаковых поверхностях драконы казались снулыми и потускневшими. Оглянувшись, Абдаллах увидел, как над краем ширмы колышется перо на шапочке матери.
— Что еще сказал нерегиль, о Садун? — со вздохом спросила госпожа Мараджил.
— Ничего, о великая, — с таким же вздохом отозвался лекарь. — Он молчит.
Правильнее было сказать — молчит и смотрит. Аль-Мамуну уже приходилось слышать: опытные, бывалые воины умоляли каидов не ставить их на часы. Даже откупаться пробовали. Абдаллах устроил несколько разгонов — с палкой и топаньем ногами. Здоровенные мужики тряслись и бормотали одно и то же — «он смотрит». Если бы аль-Мамун сам не видел — ни за что бы не поверил. Ветераны ушрусанских компаний сидели на молитвенных ковриках, бормотали имена Всевышнего, перебирали четки — и дрожали. Спиной к взгляду.
«Он смотрит, а мне страшно, словно дырку в голове вертят», бормотали усатые богатыри. «Руки-ноги цепенеют, и мурашки по спине бегут».
При первой встрече Тарик уставился ему в глаза — конечно, стало не по себе. Льдистая радужка, затягивающие чернотой зрачки — сумеречники могут нагнать страху, это точно. Но чтобы вот так — мурашки по спине и руки-ноги цепенели? Странно все это.
Аль-Мамун списывал страх челяди на жуткую славу нерегиля. Аль-Кариа, бедствие из бедствий, обращающий в прах города…
Однако сейчас нерегиль мог только смотреть — Ожерелье Сумерек не оставило ему другого оружия. Хотя… а что уж такого страшного могут сумеречники? Отводить глаза, читать мысли и напускать морок — вот и все. Про Тарика, конечно, чего только не рассказывали, но аль-Мамун не верил народным побасенкам. Гораздо надежнее хранила от опасностей короткая цепь от ошейника к стене — на человека не бросишься. Правда, пару дней назад случилось так, что человек пришел сам — слуга, как во сне, просеменил мимо разинувших рот стражников, сел напротив нерегиля и словно провалился во взгляд. Парня оттащили не сразу — охрана сначала не поняла, что происходит. В себя невольник так и не пришел — бессмысленно таращился и пускал по подбородку слюни.
— Тарик умеет подчинять волю. Ему нужны сведения. Страж рвется в разум тех, кто подходит слишком близко, — объяснил Садун. — Если бы не ошейник с сигилой, о мой халиф, мы бы здесь плясали нагишом с тамбуринами, рассказывая самое сокровенное.
— Почему именно с ним получилось? — ежась, спросил аль-Мамун.
Обеспамятевший невольник как раз залепетал, как дитя, и принялся играть в ладушки.
— Он боялся. Страх ослабляет волю, — тихо ответил Садун. — И защиту.
— Защиту?
— Молитва, мой халиф. Молитва и сосредоточение — вот лучшая защита для каждого из нас.
Иногда неверные дают лучшие советы, нежели наши законники, невесело подумалось тогда аль-Мамуну.
После случая со слугой вазир Сахль ибн Сахль потерял терпение и пал ему в ноги, умоляя либо усыпить чудище, либо…
«Его могут выкрасть, о мой халиф! Что случится с нами, если аль-Кариа снова окажется в руках твоего брата?! Тот простит нерегиля, ручаюсь, — и Тарик выступит на нас с войском! Джунгары, как мне доносят, ропщут и выказывают недовольство! В степи собираются войска!».
Одним словом, Сахль советовал прибегнуть к… другим способам убеждения. Отдать нерегиля в руки… опытным людям. Как два века назад эмир Муизз ад-Даула поступил с аураннской принцессой Тиханой и ее братьями. Рассказывали, что те продержались неделю. Потом согласились признать над собой власть эмира. Сахль убеждал, что обессиленное голодом и заточением существо сдастся быстрее. Иголки под ногти и раскаленное железо убеждают гораздо лучше, чем слово.
Аль-Мамун отказался наотрез. Хотя мать — мать! простиравшаяся перед Стражем ежедневно по три раза! как сущая язычница! «приветствую тебя, о свирепый дух!» — молила последовать советам Сахля.
«И как мне потом сидеть с ним в маджлисе? Как я смогу верить главнокомандующему, присягнувшему под пыткой?!».
Мать лишь качала головой: «Сынок, ты думаешь о нем, как о человеке. Но Страж — волшебное существо. Волшебные существа ведут себя не так, как люди. Они признают лишь силу. Халиф Аммар не уговаривал нерегиля — он смирил его жесткой рукой! И что же? Они поладили! Так будет и с тобой! Посмотри на своего брата — как жестоко он наказал Тарика, и с каким уважением Страж принимает его волю! Ему нужна твердая рука — так протяни же ее!».
Но Абдаллах все равно отказался.
Принцессу Тихану захватили на поле битвы. В честном бою. Халиф Аммар вступил с нерегилем в поединок. Честный и благородный. В том, чтобы вздернуть на дыбу истощенного голодом сумеречника, не было ни чести, ни благородства. Подлость — она и по отношению к волшебному существу подлость. И хватит об этом.
— Теперь Сахль советует хлопнуть ему на лоб печать, — вздохнул аль-Мамун. — Возможно, это самый разумный выход.
Мараджил швырнула веер. Безделушка вылетела из-за ширмы и с костяным треском стукнулась об пол. Натянутая на сандаловый каркас рисовая бумага надорвалась от удара.
— Матушка, он не кошка, чтобы я совал ему под нос миску с молоком! Это унизительно и для меня, и для него!
За ширмой молчали. Бил и булькал о ступени дождь. Ударил порыв ветра, и рукав сильно обрызгало.
— Ты его халиф, — отозвалась, наконец, Мараджил.
В голосе матери звучала какая-то бесконечная усталость. Потом она добавила:
— Если он с кем-то и будет говорить, то только с тобой. И пищу возьмет только из твоих рук.
— Я уже говорил с ним — и что вышло? — этот разговор походил на дурную бесконечность отражающейся в зеркале капели. — Он сказал, что никакого другого халифа, кроме моего брата, не знает и знать не желает.