У нас канун поста был, будничный такой. Ввечеру съели по яйцу с пеплом, препоясались, молиться приготовились.
А на закате в город въехал человек на белом осле. Это само было удивительно, у нас ослов вон как давно не видали. Но самое странное — так это что въехал он через Цветочные ворота, они уже столько веков замурованные стоят.
Пришлого заметили сразу. Сначала — группа молельщиков, только-только приступившая к шествию. Едва обошли стену у ворот — и на те! Берл Самет сказывал потом, они растерялись все, тогда он к ним повернулся так и поклонился немножко. И как в квартал уже въехал, тоже всем кланялся, и женщинам, и детям. А с осла не слезал.
Мы как раз в синагоге были, выходим, смотрим — толпа. Это девятого ава-то, э?
Сам я сперва ослика приметил, думал, все на него смотрят. Потом гляжу — на нем этот мужик сидит. И тут меня как молнией стукнуло: осел же белый был! Видно, не один я такое подумал. В толпе тоже началось, словно рябь побежала. Начали то самое слово шептать, какое у меня на уме было.
Он как будто не замечал ничего. Может, впрямь не замечал.
Я его наконец рассмотрел немножко. Голова повязана платком, темные волосы волнистые такие, а глаза карие. Особенные какие-то глаза. Было в них что-то этакое, что — и не скажешь, а вот как глянет, словно в душу посмотрит. Рубашка обыкновенная, матерчатая. Хотел посмотреть, носит ли он кожаные сандалии в пост, как святотатцы, да ног не видно было: он выше бедер в такую попонку кутался, словно в юбочку. Попонка ниже ослиных боков свисала.
Ослик стоял спокойно, не вертелся, даже копытами не поцокивал. А Савта рассказывала, будто они непоседливые и кричат благим матом. Ну только с Савты какой спрос.
Несколько мужчин не то ему кивнули, то ль поклонились легонько. Он ответил тем же. Здороваться вслух в пост никто не стал.
Подошел рабби Цийон, жужжание чуть поутихло. Рабби степенно оглядел пришельца.
— Из города?
Этот общий вопрос рабби сопроводил неопределенным кивком. Дядька ответил так же неопределенно: пожал плечами.
— Ты пришел молиться с нами?
Дядька опять пожал плечами. Потом подумал и кивнул. Странный был он какой-то, даже и не считая осла.
— Не соизволит ли почтенный… Как зовут уважаемого?
Все повернулись к чужаку.
— Зовут меня Ханиной, сыном Давидовым.
— Так, так, — одобрительно покивал рабби. — Любо видеть человека, чтящего память отцовскую. Не соизволит ли уважаемый Ханина Давидович спешиться со своего осла?
— Ну что вы, — мягко возразил Ханина. — Как же это я спешусь? Да и не сказано ли в Писании: «Кто отлучен был от сынов человеческих, и сердце того уподобилось звериному, и жил он с дикими ослами»?
Это я сейчас так пересказываю то, что мне объяснили потом, а сам дядька процитировал по-арамейски, в оригинале. По рабби Цийону видно было, что цитаты он не признает, но ежели Писание, да на арамейском, — значит, из книги Даниила. Ну или мужик псих и несет вовсе ахинею. Тоже ведь случается, разные ходят. На всякий случай рабби повел себя осторожно: ступил назад — слегонца, на два шага — и спорить не стал.
— Вечерняя молитва в нашей синагоге уже закончилась. На другом краю квартала (рабби Цийон показал рукой) есть штибель амшиновских хасидов. Если хочешь, ступай туда.
Наш рабби, он очень добрый на самом деле. Это к святотатцам бывает строг и беспощаден, а с психами всегда нежный и ласковый, будто с маленькими детьми разговаривает.
И тут сквозь толпу пробилась Савта. Ничего удивительного, она вообще всякой бочке затычка. Посмотрела внимательно на мужика, бух! — и упала к нему в ноги. Точней, к ослу в ноги. Полежала чуток, все молчали (что тут скажешь?), потом поднялась и еще раз поклонилась.
— Наконец-то! — сказала Савта. И начала читать псалмы. Мы к тому уже давно привычные, а ведь она жутковато молится, глухим голосом, словно мертвым, и паузы у нее все одинаковые, механические. Мужик, однако, был не промах: даже бровью не повел.
Поклонился ей в ответ и остался сидеть как сидел.
— Благословен Ты, Всеблагий! Наущи меня уставам Твоим, — не унималась Савта. — Благословен Ты, Всеблагий! Благословен Ты, Всеблагий!..
Тут она дернула пришлого за рукав и повторила со значением:
— Ты, Всеблагий! Наущи меня.
— Эк завернула! — сказал кто-то сзади.
— Много чести, — поддакнул кто другой.
Савта стояла как вкопанная, рукава не выпуская и все так же бубня: «Твоей мудрости наущи меня, иже Ты — избавитель стражды нашеи».
Дядька пожевал нижнюю губу.
— Не учите да не учимы будете, — сказал он и криво усмехнулся. — Ибо сказано в речениях отцов: «Сделай себе равви да укупи себе товарища». И буде даже свяжет кто коней и вроет в землю колеса повозок, несть в том надежды, ни опоры.
Буде Господь не созиждет дома, всуе трудятся строящие его; буде Он не сохранит города, всуе бодрствует страж. Всуе вы рано встаете, поздно просиживаете, хлеб печали вкушаючи…
Он еще какое-то время уныло цитировал Псалтирь.
Уж не знаю, кому как, а мне было не по себе. С одной стороны, больно верно он все говорил — и за хлеб печали, и за всуе, и за равви. А с другой, что-то здесь было не так. Ну вот как ждешь всю жизнь Мессию, а если бы он вдруг пришел, но оказался негром. Или литваком-миснагедом. Ясно, что такое невозможно, но иногда думаешь: а вдруг?
Вот такие чувства у меня пробудил мужик на белом осле. Разозлился я на него. Не люблю таких штучек. А он знай свое долдонит:
— Молясь Богу вашему, не лицемерствуйте, дабы узрели вас на молении. Но говорите с ним в потаенных каморах своях, как любимые дети с отцом. Ибо сказано: «Да не будет у тебя меры двойной, и да не взвесишь товар весом двояким. Мера честная и вес полноценный да будут в руце твоея». Кто из вас, людей богобоязненных трепетных, не держит двух мер в кармане своем: одной для соседа-единоверца, другую же — для чужаков, за стенами города ходящих?
На этом месте Савта вхлипнула и обслюнявила мужику руку. Дядька попытался было высвободиться, но она, видать, держалась цопко.
То, что случилось после этого, трудно описать человеческими словами. Вообще трудно описать. Я с тех пор вспоминаю эту историю всякий раз, когда хочу сделать себе неприятно.
Мужик легонько отстранил Савту, та опять шлепнулась на колени — и по пути сорвала с осла попонку. Мы уже ко всему были готовы: что он носит кожаную обувь, или что ездит в одних носках, или даже что у него птичьи ноги, подобно бесам в учении Талмуда. Все же оказалось гораздо ужаснее.
Ног у пришельца вовсе не было.
То есть человеческих ног не было. Где-то от пупа кожа оказалась покрыта белым пушком. Книзу пушок густел, а у бедер тулово переходило в ослиный круп.