– А как же иначе, мистер Генри?
Он хотел вернуть мне билет. Я покачал головой.
– Сохраните оба. Если кто-нибудь спросит меня о том, куда вы уехали, я не буду знать, что ответить.
Он сунул билет в карман, подхватил потрепанный чемодан и слился с толпой.
Я повернулся и пошел.
Я сказал правду: я никуда не ехал. Идти тоже было некуда. Не обратно же в отель. И не к Лили. Не в дом фон Хельрунга. Не в Общество. Я отдался на волю волн, и так, без руля и без ветрил, меня подхватил человеческий поток большого города.
Я не мог вспомнить, когда я в последний раз ел, но голода я не чувствовал. А когда спал? Усталости тоже не было. Я болтался в вечерней толпе, как пустая бутылка в огромном и безликом море.
Все шло прекрасно, до той самой минуты, пока ты не сунул нос, куда тебя не просили.
Да, доктор Уортроп, вот тут-то и встал вопрос о том, кому нужна моя голова.
У меня возникло слабое желание вернуться на ту улицу, где женщина звала меня с крыльца: может быть, если я лягу с ней, то не буду чувствовать себя таким заброшенным и одиноким.
Даже чистейший из поцелуев…
И Сибилла ответила: смерть.
Свет стал из желтого алым, над фонариками из золотой и красной бумаги взмыл дракон. Запахло рыбой, имбирем и чем-то едким, вокруг скорострельные вспышки их языка, беспримесная темнота их узких глаз на фоне желтоватой кожи; я зашел в Чайна-таун.
Улица была заполнена людьми; я свернул за первый попавшийся угол, и яркий свет остался позади. Из дверного проема вышла женщина.
– Ты к нам, да? Заходи.
Она втолкнула меня внутрь. В маленьком вестибюле сидели на деревянной скамье две девушки. Обе американки, как и женщина, но все трое в китайских халатах с красными драконами. При виде меня они встали, подошли ко мне с двух сторон, и каждая вязла меня под руку. Обе были прекрасны. Я не сопротивлялся, когда они провели меня через занавес в плохо освещенную, задымленную комнату. У меня слезились глаза; меня тошнило. Валы дыма накатывали один за другим, вызывая подобие морской болезни.
– Что это за место? – спросил я у девушки, которая держала меня под правую руку.
Стен видно не было. Комната словно уходила в бесконечность. Я различал лишь смутные силуэты, отдаленно похожие на человеческие, – они лежали на матрасах, на кроватях и скамьях, крытых одеялами, кто-то парами, но чаще поодиночке. Тела лотофагов хранили расслабленную неподвижность, и только глаза метались под опущенными веками. Мои мысли разбегались: я чувствовал, как они полуоформленными ускользают от меня в дымную мглу.
Девушки вместе со мной опустились на свободный матрас. Он зашуршал – внутри была солома.
– Опиум, – сказал я той, что сидела от меня слева. – Да?
Она улыбнулась мне. У нее было тонкое лицо с большими темными глазами. Девушки красивее я не видел никогда в жизни. Ее подруга – сестра? они были очень похожи – извлекла из какой-то выемки в стене тонкую, длинную трубку и стала ее набивать.
– Хочешь попробовать? – спросила она.
Первая девушка уже грела над огнем чашку трубки. Понаблюдав за ней с минуту, я сказал:
– Вообще-то мне хотелось бы чего-то невероятно эйфорического, – оргазмического, за неимением лучшего слова.
– Тебе понравится, – ответила девушка. – Как тебя зовут?
– Пеллинор, – ответил я.
Ее сестра вложила трубку мне в руку. Взяв мою ладонь своими, девушка поднесла стебелек трубки к моему рту.
– Дыши глубоко, Пеллинор, – прошептала она. – Затягивайся глубже, а дым выпускай через нос, медленно, очень медленно.
– Не уходи, – сказал я.
Я сделал глубокий вдох. Мой желудок протестующее заворчал, но я задержал дыхание и не выдыхал так долго, что само время, текущее сквозь меня, натянулась, точно леска, которая вот-вот лопнет, лицо девушки поплыло и вытянулось, а ее глаза заняли все поле моего зрения.
– Он действует необратимо, – сказала она. – Как эдемский плод.
Сестра вторила ей с другой стороны:
– Раз попробовав, его уже не бросишь. Каждое новое причащение порождает желание причащаться снова, снова и снова.
– Чего ты хочешь? – спросила первая.
– Смерти, – был мой ответ.
Ее лицо стало размером с Землю. Зрачки превратились в континенты. Губы раздвинулись, точно тектонические пласты, пропасть, открывшаяся меж ними, имела сотни миль в ширину и неизмеримую глубину.
– Чистейший поцелуй, – сказала она, и ее дыхание было свежо, как дуновение весны.
– Лили, – сказал я.
– Оставь непорочность, – ответила Лили, и я поцеловал ее. Я летел сквозь ее атмосферу, неизмеримо малый, и жар моего вхождения в нее выжег сначала плоть с моих костей, а затем и сами кости, обнажив мозг, и я, раскаленная добела песчинка, продолжал падать, освобожденный от своей скверны ее незамутненным эфиром.
«Я умру, Лили, я умру».
«Тогда умри во мне».
Я беспределен.
Нет места, где бы не было меня.
Я круг, окружность совершенна.
Я изначальное яйцо в момент разрыва оболочки.
Я тот янтарный глаз, что смотрит на тебя, и я твой взгляд, что возвращается к нему.
Я – Унгехойер. Все наоборот.
Я спасенье. Я – чума. Я совершенство.
Как сбрасывает кожу змей, так я стряхнул с себя природу человека. Мне нет границ, а значит, нет тебя.
Вот мой секрет:
Я – Унгехойер.
Обернись.
Мир кипит. Злое красное солнце заполнило полнеба. Его кровавый свет сочится по трещинам земли, пустынной, мертвой, сожженной, как на пепелище черепок.
Нет ничего живого, только я скитаюсь, несломленный, прошедший горнило тьмы. Я – тьма, и я же совершенство.
* * *Чего ты хочешь? Смерти?
Обернись. Я здесь, в одной десятитысячной дюйма от взора твоего. Я здесь всегда. Я тварь безликая, чье имя ты назвать не можешь, я тварь без имени, чей лик не смеешь зреть.
Я – ненавистное твое желанье, я руки, что обняли тебя, я утроба, которой ты бежишь.
Теперь ты видишь? Понимаешь? Зубами я сдеру твои покровы. Комариным жалом твою я выпью кровь. Прибрежной галькой сотру во прах скелет. На атомы я тело разделю.
К чему притворство? Ты знаешь, кто я. Так обернись.
Мир придет к концу кровавым светом на спекшейся земле, но я все буду жить, и так же раскрываться в бесконечность.
Все сущее есть круг, круг совершенен.
Вот в чем тайна.
Обернись.
Океан темен и тих, небо беззвездно; горизонт исчез.
Луч света пронизывает бездну мечом, вонзенный в сердце тьмы, он движется ко мне, выжигая на сетчатке глаза силуэт колосса, расставившего ноги над гаванью. Ста футов ростом, он как крепость, неприступен, и древен, как сама земля.
Нет тьмы, в которой он не воссияет, ни бури, в которой он не выстоит, его не обрушит ни землетрясение, ни пламя, ни вода. Он высится над гаванью десять тысяч лет и будет выситься еще столько.
Свет подходит ближе; тьма отступает. Корабль, покачиваясь на малой волне, вплывает в рассвет.
А надо мной склоняется он, колосс.
– Да, это Уортроп. Да, ты снова в наших комнатах в «Плазе». Да, уже поздно – позднее, чем ты думал. Три часа утра, час самоубийц уже близок, для тех, кто верит в подобные вещи. Наступает одиннадцатый день твоих внезапных каникул в стране лотофагов. Ты обезвожен и страшно хочешь есть, – точнее, захочешь, как только пройдет тошнота. Не беспокойся – я заказал много еды, ее принесут, как только откроется кухня.
– Одиннадцатый день? – Слова даются мне с трудом. Мой язык толст, как сарделька.
– Иным случалось проводить в опиумном притоне и больше. – Он устало опускается в кресло у моей кровати. Вид у него ужасный. Он небрит, щеки ввалились, глаза покраснели от бессонницы, веки посерели, точно подведенные тенями. Он наливает себе чашку давно остывшего чая.
– Как вы меня нашли?
Он пожимает плечами.
– Подумаешь, задачка. Объединенных сил дюжины монстрологов и половины полиции города Нью-Йорка вполне хватило, чтобы ее решить. – Он отхлебнул чая, сверкнув поверх чашки темными глазами. – Теперь моя печаль в другом – потеря Т. Церрехоненсиса и тебя, а также последующие поиски вас обоих, стоили мне всех связей, которые я имел.
– Я не терялся, – сказал я.
– С твоего позволения, я придерживаюсь иной точки зрения. В общем-то, я до сих пор не уверен, что ты нашелся.
– Я ничего не буду вам объяснять.
– Я и не прошу.
– Я вам ничего не должен.
Он кивнул. Я удивился. Он сказал:
– Зато я кое-что тебе задолжал. Извинения. Ты был абсолютно прав, Уилл. Ты не просил меня… – Он запнулся в поисках подходящего слова. Неопределенно взмахнул рукой. – Об этом. Но все-таки ты здесь, и я тоже. Троя сожжена, и тебе надо пробираться домой, – правда, я не совсем уверен, где в этой причудливой метафоре мое место: то ли я мачта, к которой ты привязал себя, или, быть может, верная Пенелопа?
Я отвернулся.
– Вы не Пенелопа.