– Ну же, мистер Генри, – окликнул он меня и кивнул на дверь для прислуги. Ручка другой двери уже бешено вращалась; в саму дверь колотили снаружи. Я на свинцовых ногах подошел к ней. Мистер Фолк с револьвером в руках занял мое место: между оттоманкой и стулом.
– Когда вас поведут на допрос… – начал я.
Он натянуто улыбнулся.
– Может, и поведут. Хотя вряд ли. Человек имеет право защищаться.
– Вот именно, – сказал я. Теперь только это имело значение. Да. Только оно одно.
Я вышел.
В комнате было темно, как в преисподней. Шагнув за порог, точно на берег Стикса, я закрыл дверь. Даже вслепую я знал, что попал туда, куда нужно; я чуял его присутствие.
– Мог бы и постучать, – проговорил доктор из кресла у окна. Его голос, тонкий и напряженный после нанесенного ему удара, все же пронизывал собой тьму, растворяясь в ней, точно туман.
– Простите, если разбудил, – сказал я, замирая в неподвижности.
– Я мог принять тебя за грабителя. Еще пристрелил бы в темноте, хотя это не так просто – мой револьвер куда-то запропастился.
Он включил свет.
– Что ты делаешь? – спросил он. – Почему стоишь как вкопанный?
– Да так просто.
Я подошел к нему поближе. Он смотрел на меня из-под набрякших век.
– Мне снился странный сон, – сказал он. – В нем я спускался по узкой-преузкой лестнице. Без перил, с гладкими, какими-то осклизлыми ступенями. Я не видел, куда она ведет, но мне почему-то было очень важно дойти до самого дна. Сделать это нужно было быстро, однако ступать приходилось осторожно, чтобы не поскользнуться и не полететь вниз, где я мог сломать себе шею. Внезапно я понял, где нахожусь: на Харрингтон-лейн, спускаюсь в подвал у себя дома. На тринадцатой ступени лестница сделала поворот, так что я не мог судить, сколько еще мне осталось идти. Я все шел и шел, пока свет не померк окончательно, и тогда я понял, что мне уже не свернуть с этого пути, не вернуться назад. Это был мой последний путь, спуск, за которым не будет больше ничего.
– Последний путь… куда? Что ждало вас в конце лестницы?
– Я проснулся раньше, чем смог это узнать. – Он положил голову на спинку кресла и закрыл глаза. – Где мой револьвер, Уилл?
– У мистера Фолка.
– А почему он у мистера Фолка?
Я сделал глубокий вдох. У меня была заготовлена целая речь, но я вдруг забыл слова.
– Доктор Уортроп, сэр, это нельзя было оставлять безнаказанным.
Он со стуком опустил руки на подлокотники, но глаза не открыл.
– Ты приказал ему убить Франческо Компетелло.
– Это нельзя было так оставить, – повторил я снова. Поправлять его я не стал.
– Хватит твердить одно и то же, – рявкнул он. – И что? Компетелло мертв?
– Да.
Он опять ударил обеими руками по подлокотникам.
– Ты понимаешь, что это значит. Нет, конечно, ты ничего не понимаешь, иначе ты бы этого не сделал. Ты развязал войну.
– Он хладнокровно убил доктора фон Хельрунга, – сказал я. – Невинного человека, не имевшего ровно никакого отношения к тем трем убийствам. Это нельзя было оставлять без ответа.
– Без ответа? Вот, значит, как? Без ответа, значит? – И он выскочил из кресла так проворно, что я вздрогнул. – Компетелло был могущественнейшим падроне самого безжалостного преступного синдиката нашей страны – а ты его убил! Мало тебе того, что по твоей вине погиб бесценный биологический образец, а с ним и мой друг! Нет! Тебе, злодею, давно достигшему последней ступени той самой проклятой лестницы, этого показалось недостаточно…
– Это нельзя было так оставить.
– Хватит твердить одно и то же. Что с тобой? Где ты, Уильям Джеймс Генри? Куда ты подевался? Я ищу тебя, и не нахожу. Тот мальчик, которого я знал, никогда бы…
– Где тот мальчик, которого вы знали? Он в Адене, доктор Уортроп. И на Сокотре. И еще на Элизабет-стрит.
Но он упрямо помотал головой.
– Нет, это не он, – это совершенно другой биологический вид. В Адене у тебя не было выбора: русские убрали бы нас обоих, если бы ты ничего не предпринял. И на Сокотре тоже – что еще мы могли поделать? Кернс решил не выпускать нас живыми с этого острова. Даже на Элизабет-стрит ты вел себя честно, хотя и заблуждался, полагая, будто моя жизнь зависит от твоих действий. Но это! Это была месть: поспешная, безжалостная, жестокая, чудовищная…
– Вы ошибаетесь! – закричал я. – Между этими случаями нет никакой разницы! Я тот же, каким был тогда, каким останусь и впредь. Я тот же, во мне ничего не переменилось. Это вы бессердечный. Вы чудовище. Я не просил вас делать меня таким. Но у меня не было выбора, вы ни о чем меня не спрашивали!
Он затих.
– Каким ты не просил тебя делать?
– Таким, каким вы меня сделали.
Склонив голову набок, он смерил меня тем жутковатым пылающим взором, каким обычно созерцал очередной распластанный на лабораторном столе образец.
– То есть это я во всем виноват, – произнес он медленно. – Таков твой аргумент.
– Скорее, констатация факта, – возразил я.
– Я виноват во всем, что ты совершил с тех пор, как попал ко мне. Русские. Итальянцы. Кернс. Все они на моей совести.
– Да, как и все, чего я не делал. Даже смерть мейстера Абрама. Она тоже на вашей совести, да, Уортроп, и она тоже.
Он скрестил на груди руки и отвернулся. Я продолжал:
– Жалость, любовь, прочая сентиментальная чепуха тут ни при чем – я убил Компетелло не для того, чтобы отомстить за мейстера Абрама. Мщение – подходящий мотив для Компетелло, но не для меня. В той коробке было послание, которое нельзя было оставлять без ответа, вы знаете это не хуже меня, но в одном доктор Кернс был прав: у вас есть слепое пятно, и оно не дает вам ясно видеть вывод, который с неизбежностью вытекает из вашей же философии…
– Хватит! – завопил он. – Это неслыханно… это смешно… это неприлично!
– Это правда, – продолжал я спокойно. – Та самая, которую вы, по вашим словам, цените превыше всего на свете. Вы спрашивали меня, кто я, но вы сами знаете ответ: я тот, кто ждет вас у подножия лестницы.
Рванувшись вперед, он схватил меня за грудки и поднял в воздух, приблизив мое лицо к своему.
– Я сдам тебя им. Я расскажу им все, что ты сделал, и обсуждай тогда неизбежные выводы с бандитами!
Я рассмеялся ему в лицо. Он отшвырнул меня и, пошатываясь, пошел к двери. Я остался стоять; я не упал.
– Какую ужасную ошибку я совершил, – сказал он. – Нельзя было брать тебя в свой дом – в этом отношении ты прав: я лицемерен. Жалости нет места в нашем мире, а я пожалел тебя. Нет места милосердию, а я был с тобой милосерден…
– Милосердие? Это вы называете милосердием?
– Я пожертвовал для тебя всем! – взревел он. – А ты только и делал, что тянул меня назад, ставил мне подножки, предавал меня на каждом шагу! Все шло великолепно до того самого момента, пока ты не сунул нос туда, куда тебя не просили.
Я распахнул дверь. Он рявкнул, чтобы я закрыл ее, и я, как верный слуга, уже сделал движение, чтобы затворить ее, но остановился.
– Я сказал, закрой дверь.
– Я ухожу от вас, доктор Уортроп, – сказал я, глядя через открытую дверь в коридор и на лифт, который увезет меня вниз, в фойе, откуда я выйду в мир без монстрологии и убийств, без тварей, беспомощно копошащихся в банках, и без несказанной, устрашающей красоты куколок, из которых еще не вылупились чудовища. У меня закружилась голова, по рукам и ногам побежали мурашки, сердце часто забилось от избытка адреналина. Свобода.
Он громко захохотал.
– И куда же ты пойдешь? А главное, что ты станешь делать, когда придешь туда?
– Куда я пойду? – переспросил я. – На край света! Где буду изо всех сил стараться забыть вас и все, с вами связанное, даже если на это уйдет тысяча лет!
Каждый имеет право защищаться.
Вот в чем суть. И только она одна имеет значение.
Я вышел.
На Риверсайд-драйв я пришел почти бегом.
Как абсурдно просто – и просто абсурдно, – думал я, – цепь, державшая меня все эти годы, оказалась сотканной из воздуха! Дом, бывший моей тюрьмой, имел стены не плотнее воды; понадобился лишь хороший пинок, чтобы пробить в них брешь и оказаться на свободе. Свобода! Я несся вперед со скоростью, в сотни раз превышающей скорость света, и теперь, не связанный ничем, не ограниченный прошлым, которое сжалось в крохотную точку где-то далеко позади меня, я побежал в кассу. Свобода! Я больше не слышал голосов из пламени, а главное, я не слышал его голоса, надсадно вопящего в темноте ночи – Уилл Генри-и-и-и-! – и к черту всех, танцующих в огне, и скребущихся в банках, к черту плен янтарных глаз, жестокую насмешку чудовищ, безбожие усовершенствованной природы, и его, его тоже к черту: того мальчугана в потрепанной шапчонке, который, потеряв однажды бога, сотворил себе другого из того, кто нашел и приютил его. К черту все, к черту его и все кровопролития, к которым привело служение ему. Кровь, кровь, кровь, реки крови, они текут, захлестывают, удушают; надо рваться изо всех сил, пинать ногами, и тогда можно будет проложить путь к свободе и снова начать дышать.