Мальчик бредет по сухой земле, полной пыли и костей, расколотых выбеленных камней и скрежета ветра. Скорбный плач иссохшей земли, брошенные в пыли кости и изгрызенные горячим ветром камни; вот его дом и его наследство… Но вот мальчик оборачивается и видит Венецию, поющую в золотом свете, и цепенеет в трансе: ее прелесть в сравнении с тем, что ему досталось, разбивает мальчику сердце.
Монстролог, казалось, знал каждую окольную дорогу и каждую тихую заводь этого плавучего города, ему была знакома каждая крохотная лавочка и каждое уличное кафе. Последнее стало желанной передышкой после двух часов ходьбы по городу без всякой ясной – во всяком случае, так мне казалось – цели. Доктор заказал кофе и откинулся на спинку стула – наслаждаться мягким климатом и прекрасными женщинами, которыми, казалось, полнилась Венеция и чей беспечный смех звучал между Библиотекой и Монетным двором, как вода, плещущая в фонтане пьяццы[90]. Потягивая эспрессо, Уортроп позволил своему взору мечтательно блуждать вокруг, лениво и сонно, как вода Большого канала.
– Вот в чем беда с Венецией, – молвил он. – Стоит тебе раз ее увидеть, как любое другое место по сравнению с ней кажется тусклым и поблекшим, так что все напоминает тебе о том, где тебя нет, – здесь его внимание привлекли две миловидные юные дамы, прогуливавшиеся под руку вдоль Моло, где солнце сверкало и рассеивало яркие вспышки золота по синей воде. – То же верно практически обо всем венецианском.
Он задумчиво пригладил свои свежие бакенбарды.
– И о монстрологии тоже, только по-другому. Ты достаточно долго пробыл со мной, Уилл Генри, и должен знать, что я имею в виду. Разве не казалась бы жизнь ужасной… ну, скажем, скучной без нее? Я не утверждаю, что монстрология всегда бывала тебе приятна или даже мила, но можешь представить себе, как обыденна и бесконечно сера была бы жизнь, если бы ты ее бросил?
– Я представлял себе это, сэр.
Он пристально поглядел на меня.
– И?
– Я был… У меня был шанс… – я не мог поднять на него глаза. – Я жил с племянницей доктора фон Хельрунга, пока вас не было, – с миссис Бейтс – и она предложила усыновить меня…
– Усыновить тебя! – он, казалось, был поражен. – Чего ради?
Я почувствовал, как к лицу начал приливать жар.
– Ради моего собственного блага, я думаю.
Он фыркнул, заметил, как исказилось мое лицо, поставил чашку и констатировал:
– И ты отказался.
– Мое место с вами, доктор Уортроп.
Он кивнул. Что значил тот кивок? Он соглашался, что мое место с ним? Или всего лишь принимал мое решение вне зависимости от того, как считал сам? Он не сказал, а я не отважился спросить.
– Знаешь, я там был, – сказал он. – В ночь твоего рождения. Твоя мать ночевала в одной из гостевых комнат – вопрос удобства. Удобства для меня, я имею в виду. Я только что получил свежую особь, и при вскрытии мне нужна была помощь твоего отца. Мы были в подвале, когда у твоей матери в двух этажах над нами начались схватки, потому мы не слышали ее криков, пока несколько часов спустя не поднялись наверх. Джеймс побежал к ней, снова спустился и затем потащил меня к ее кровати.
Я неверяще уставился на него.
– Я родился на Харрингтон Лейн?
– Да. Твои родители тебе не рассказывали?
Я покачал головой. Это была не такая вещь, о которой я стал бы их спрашивать.
– И вы приняли меня?
– Я что, это сказал? Что я только что сказал? Что твой взволнованный отец притащил меня к твоей кровати. Насколько помню, слова твоей матери были: «Не подпускайте ко мне этого человека!» – он хихикнул. – У меня было чувство, что она не слишком мне симпатизирует.
– Она говорила отцу, что ваша работа когда-нибудь его убьет.
– Вот как? Хм-м. Пророческое замечание, хоть предсказание и сбылось окольным путем, – он пригладил бакенбарды на подбородке и принялся разглядывать статую святого Теодора, убивающего дракона, что венчала гранитную колонну неподалеку.
– Так вы это сделали, доктор Уортроп?
– Сделал что?
– Приняли меня.
– Я не повитуха, Уилл Генри. И не терапевт. Я знаю, как убивать всякое, разрезать всякое и консервировать. Каким, по-твоему, образом это делает меня достаточно квалифицированным для принесения в мир новой жизни? – Тем не менее он избегал моего взгляда, и мне было очень трудно заставить себя посмотреть на него. Уортроп положил ногу на ногу и сцепил руки на колене, переплетя изящные пальцы. Были ли это руки, что первыми держали меня? Были ли это глаза, что первыми меня увидели и первыми увидел я? Я сам не знал почему, но голова от этой мысли у меня шла кругом.
– Почему вы сами мне не рассказали? – спросил я.
– Это не из тех вещей, что непринужденно всплывают в ходе беседы, – ответил он. – С чего такой растерянный вид, Уилл Генри? Я тоже родился в этом доме. К нему не прилагается – насколько я знаю – печать Каина[91].
Мы прохлаждались на пьяццетте[92] до захода. Доктор выпил четыре эспрессо, последний – одним глотком, и когда он поднялся, все его тело, казалось, дрожало под одеждой. Он пошел прочь, не оглянувшись ни разу, предоставив мне спешить за ним, как могу, в цветущей толпе, которая шествовала мимо величественного собора Святого Марка на Пьяццетта деи Леончини. Там я потерял его в толчее, но тут же высмотрел снова – монстролог шагал на восток к каналу вдоль Калле де Каноника.
Он ненадолго остановился перед открытой дверью и стоял совершенно неподвижно – словно статуя в бархатных сумерках. Я услышал, как он бормочет: «Хотел бы я знать, а вдруг… Сколько же времени прошло?» Уортроп посмотрел на часы, захлопнул их и жестом велел мне следовать за ним внутрь.
Мы вошли в полутемную залу с низким потолком, уставленную деревянными столами (в основном незанятыми). В задней части залы помещалась небольшая сцена. Подмостки были пусты, за исключением придвинутого к стене древнего пианино. Доктор сел за столик поближе к сцене, под афишей танцевального зала, что каким-то образом умудрялась цепляться за крошащуюся лепнину на стене. Человек средних лет с лицом бассет-хаунда, в покрытом пятнами фартуке, спросил, что мы будем пить. Уортроп заказал еще кофе, свой пятый, на что официант ответил: «Не кофе. Вино. Вино или спритц». Монстролог вздохнул и заказал спритц[93]. Тому предстояло остаться нетронутым; Уортроп не пил спиртного. Он спросил печального официанта, поет ли еще в клубе некто по имени Вероника Соранцо. «Si.[94]. Она поет», – ответил тот и канул в дверь справа от сцены.
Доктор устроился поудобнее на стуле, прислонил голову к стене и закрыл глаза.
– Доктор Уортроп?
– Да, Уилл Генри?
– Разве нам не пора уже назад на вокзал?
– Я жду.
– Ждете?
– Старого друга. По правде говоря, трех старых друзей.
Он открыл один глаз и снова закрыл.
– И первый из них только что прибыл.
Я повернулся на стуле и увидел исполинского человека с покатыми плечами, заполнившего собой весь дверной проем. На нем было мятое пальто, слишком плотное для теплой погоды, и потрепанная фетровая шляпа. Я узнал его не по волосам, большую часть которых прикрывала шляпа, а по глазам.
Я ахнул и моргнул, и он исчез.
– Рюрик! – прошептал я. – Он выследил нас досюда?
– Он следил за нами с тех пор, как мы вышли с вокзала. Он и его лысый товарищ, миниатюрный господин Плешец, шли за нами через всю Венецию. Пока мы днем угощались напитками на пьяццетте, они сидели на ступенях собора Святого Марка.
– Что же нам делать?
Глаза его оставались закрыты, лицо безмятежно. Ничто на всем свете не тревожило его.
– Ничего.
Что с ним случилось? Рюрик – настоящий зверь, кровавый бездушный хищник, сказал Аркрайт. Уортроп, должно быть, думал, что в этой пивнушке мы в безопасности, но мы не могли прятаться тут вечно.
– Вот два наших старых друга, – подытожил доктор, – Рюрик у парадного входа, следовательно, Плешец должен сторожить черный. – Он раскрыл глаза и выпрямился; кусочки штукатурки с крошащейся стены дождем просыпалось за спинкой его стула.
– А вот и третий! – Монстролог подался вперед, упершись руками в колени. Его глаза вспыхнули в трепещущем мерцании газовых рожков.
Человек в помятой белой сорочке и черном жилете возник из двери у сцены, слегка поклонился скудной аудитории и уселся за пианино. Он занес руки над клавишами, задержал их в воздухе для драматической паузы и затем обрушил вниз, пустившись в разухабистое переложение арии «Я, бродячий менестрель» из «Микадо»[95]. Инструмент был заметно расстроен, и играл пианист ужасно, но музыкантом он был очень сильным – в том смысле, что всем телом бросался в усилие по извлечению звука. Его ягодицы в ритм прыгали на шатком стульчике, в то время как он раскачивался в такт – человек-метроном, так что непонятно было, это он играет на пианино или пианино – на нем.
Внезапно, без какого бы то ни было перехода, пианист переключился на арию Виолетты из «Травиаты»[96], и из двери появилась женщина в поблекшем красном платье; ее длинные темные волосы свободно струились по обнаженным плечам. Несмотря на толстый слой грима, это была изумительно прекрасная женщина, уже почти средних лет, предположил я, со сверкающими глазами цвета шоколада, что, как это часто бывает у многих итальянок, сулило и соблазн, и опасность. Не могу сказать, что ее голос был не менее прекрасен, чем внешность. По правде говоря, он вообще был не слишком хорош. Я покосился на монстролога, что внимал ей в полном восторге, и подивился, что это так зачаровало его: это никак не могло быть пение.