Вероника прошипела что-то сквозь зубы, схватила супруга за запястье и потащила его к балкону.
– Ты ничего не говоришь, понял? Стоишь у двери и пригибаешь голову, а со всей говорильней разберусь я.
– Я думал, ты что-то говорила насчет того, что понадобится актерское мастерство.
Она выглянула из-за штор на улицу под балконом.
– Не вижу этого человека, которого ты описываешь, Пеллинор.
– Он там, – заверил ее Уортроп, поправляя шляпу перед зеркалом.
Она высунулась было наружу, остановилась, обернулась и затем оставила своего мужа в мешковатой одежде – монстролога в миниатюре, – чтобы вновь подойти к доктору.
– Я никогда тебя больше не увижу, – сказала она.
– Ну, этого мы знать не можем.
Она покачала головой.
– Non si capisce[110]. Ты такой же идиот, как он. Все мужчины идиоты. Я говорю, что никогда больше тебя не увижу. Никогда больше сюда не приезжай. Из-за тебя теперь всякий раз, когда я буду видеть своего мужа, я буду видеть того, кто не он.
Она поцеловала его: любовь. Потом она дала ему пощечину: ненависть. Бартоломео глядел на все это с улыбкой. Что ему было до того? Уортроп мог владеть ее сердцем, но он, Бартоломео, владел ей самой.
Они вышли на балкон. Голос Вероники, натренированный звучать в больших открытых пространствах, раскатился колокольным звоном:
– Как ты смеешь возвращаться сюда после всех этих лет! Я теперь замужем за Бартоломео. Я не могу уехать, Пеллинор. Я не могу уехать! Что это ты говоришь, Пеллинор Уортроп? Amore![111] Ты говоришь о любви? – она зло рассмеялась. – Я никогда не полюблю тебя, Пеллинор Уортроп! Я никогда больше не полюблю ни одного мужчину!
– Что ж, Уилл Генри, – мой наставник, он же наставница, вздохнул. – Думаю, этого хватит; пора нам отправляться.
Мы вышли через парадный вход, рука Уортропа, словно защищая, лежала у меня на плече – (очень высокая и чересчур пышно одетая) гувернантка и ее подопечный, – и зашагали к каналу так быстро, как только позволяла шаткая из-за каблуков походка доктора. Уортроп держал голову склоненной, но я не мог устоять и выглядывал вокруг русского убийцу. Я заметил его праздно стоящим в арке на другой стороне улицы и притворяющимся, будто не слушает арию Вероники. Ее актерская игра ее была лишь самую чуточку лучше ее пения; тем не менее, судя по всему, это сработало. Рюрик не покинул своего поста.
В безопасности добравшись до Рио ди Палаццо, мы сели в гондолу[112], лодочник которой оказался образцом проницательности. Он никак не высказался и вообще почти не отреагировал на чрезвычайно некрасивую даму – или же чрезвычайно странного господина, – что взошла на борт его суденышка. Гондольер даже спросил, с совершенно невозмутимым лицом, не желают ли пассажиры послушать песню.
Звуки улицы померкли. Темная вода блистала как инкрустированные звездами небеса, когда мы почти бесшумно, разве что с легчайшим плеском ряби, проплывали под известняковым мостом, белым в сиянии четвертинки луны, как кость.
– Понте деи Соспири, – тихо сказал монстролог. – Мост Вздохов. Видишь решетки на окнах, Уилл Генри? Сквозь них узники в последний раз видели красоту Венеции. Говорят, что влюбленным будет благословение Божье, если они поцелуются под Понте деи Соспири.
– Si, синьор – синьорина… si. Так говорят, – признал слегка смущенный гондольер.
– Может, я ее тут и целовал, – сказал сам себе Пеллинор Уортроп – беглец и узник. – Не помню.
Часть двадцать девятая
«Я существовал и до тебя»
Охота на Безликого возобновилась, и теперь охотились на нас самих. Доктор лучше принял эту перемену фортуны, чем его юный подмастерье, который не мог перестать думать о холодном огне в глазах преследователя, таких схожих с глазами его наставника, о древнем, хищном пламени, непокорных отблесках первобытного пожарища. С каждой секундой, с каждой пройденной милей огонь во взгляде монстролога делался холодней и ярче. То, что двигало им, было старше его самого. Оно было старо как сама жизнь и столь же неумолимо, и выжгло его полностью. Уортроп был и хищником, и добычей.
– Как они нас нашли? – изумился я вслух, когда мы готовились ко сну.
– Думаю, они нас и не «теряли», – ответил он. – Они были в поезде с Кале или по крайней мере с Люцерна. И сошли за нами в Венеции, поскольку это была для них первая и лучшая возможность.
– Возможность сделать что?
– Поздороваться и поболтать о старых добрых временах. Ну право слово, Уилл Генри.
– Если они отпустили вас раньше, почему они хотят убить вас теперь?
– Они меня, как ты помнишь, не отпускали. Разве что бросить кого-то в сумасшедший дом в твоем понимании и есть «отпустить».
– Но зачем им убивать вас, если они думают, что вы не знаете, где магнификум?
– Затем же самым, зачем было убивать меня, когда они понятия не имели, что я знаю, а чего нет, – он улегся на полку и добавил: – У них был не один месяц на то, чтобы поразмыслить над моим фокусом в канализации – достаточно времени даже для такого туповатого человека, как Рюрик, чтобы прийти к заключению, что, возможно, я лгал. Или, может, они просто думают, что лучше бы мне умереть, – он сухо и коротко рассмеялся. – И они в этом не одиноки!
– Кто она, доктор Уортроп? Кто такая Вероника Со-ранцо?
– Кое-кто, о ком я не хочу говорить.
– Вы двое… – я не мог подобрать слова.
Он, видимо, смог, поскольку ответил:
– Да… и нет. Да и какая разница?
– Никакой.
– В таком случае с чего ты вдруг об этом заговорил? – раздраженно осведомился он, переворачиваясь на бок и суетливо дергая простыню.
– Я просто никогда не думал…
– Да? Что именно ты никогда не думал? Не заставляй меня гадать. Что у меня могла быть жизнь до того, как ты в ней появился? Я возник не с твоим выходом на сцену, Уилл Генри. Я существовал и до тебя, и довольно долго к тому же. Вероника Соранцо принадлежит тому, что было, а я стараюсь сосредоточиться на том, что есть, и том, что будет. А теперь, пожалуйста, дай мне передохнуть. Я должен подумать.
Когда я проснулся несколько часов спустя, то на мгновение подумал, что вновь лежу в своей маленькой мансарде на Харрингтон Лейн, и отчаянные крики Уортропа призывают меня на помощь, вырвав из глубокого сна. Доктор опустил шторы, в тесном купе царила черная как смоль тьма, и я нашел его по звуку сдавленных рыданий. Я дотронулся до него, и он вздрогнул от прикосновения моей руки.
– Доктор Уортроп?
– Ничего страшного. Ничего. Просто сон, и все. Засыпай обратно.
– Вы уверены? – спросил я. На мой взгляд, на «ничего» это не походило. Никогда я еще не слышал в его голосе такого ужаса.
– Что, если он убил ее, Уилл Генри? – вскрикнул он. – Когда он раскрыл наш фарс, должен же он был встретиться с ней лицом к лицу, не думаешь? Да, да. Он наверняка был в ярости и выместил на ней свою злобу. О, что я наделал, Уилл Генри, что я наделал?
– Нам вернуться?
– Вернуться? Вернуться зачем? Похоронить ее? Ты вообще когда-нибудь слушаешь, что я говорю? Я принес ее в жертву вместо себя, Уилл Генри. Я убил ее!
– Вы этого не знаете, сэр. Вам неоткуда этого знать, – его ужас был заразным. Я накинул одеяло на свои трясущиеся плечи. Внезапно купе стало очень холодным и очень тесным. Я не мог разглядеть лица монстролога; Уортроп был бестелесной тенью на темно-сером фоне.
– Не смотри мне в глаза, – лихорадочно пробормотал он. – Ибо я – василиск. Убоись моего касания, ибо я – Мидас[113] уничтожения, – он поискал мою руку во тьме; чтобы утешиться, подумал я, но ошибся. Ему это нужно было, чтобы подкрепить свои слова. – Джеймс и Мэри, Эразм и Малахия, Джон и Мюриэл, Дэмиен и Томас и Джейкоб и Вероника, и те, чьи имена я забыл, и те, чьих имен я и не знал… – он нажал туда, где должен был быть мой палец. – И ты, Уилл Генри. Ты отдал себя в услужение ха-Машиту, разрушителю, ангелу смерти, которого создал Господь на первый день, тогда же, когда сказал: «Да будет свет». И когда я сойду на берег Кровавого Острова, чтобы водрузить флаг завоевателя, когда покорю вершину бездны и найду то, чего мы все и страшимся, и жаждем, когда обернусь взглянуть в лицо Безликому, чье лицо я увижу?
В темноте он поднял мою руку и прижал ее к своей щеке. Его лицо вспоминается мне сейчас блаженным, замершим в выражении богоподобного спокойствия, словно греческое изваяние древнего героя – быть может, Геракла – или бюст Цезаря Августа в музее Капитолини. Лицо живого Уортропа закаменело у меня в памяти, и глаза его, как у статуи, пусты, лишены деталей и зрения. То не огрех памяти – как хорошо я помню эти глаза! То милость, что я себе оказываю. И то мой дар ему – отпущение грехов слепотой.
* * *
Он умолк. Не думаю, что он сказал мне больше трех слов за все время пути от Венеции до Бриндизи. Лишь однажды доктор нарушил обет молчания: когда мы стояли в очереди за билетами в конторе P&O, чтобы забронировать койки в рейсе на Порт-Саид.
– Мы их опережаем на несколько часов, Уилл Генри. Если не случится никаких непредвиденных задержек, мы, скорее всего, прибудем в Аденский залив намного раньше, чем русские. Но там они могут нас нагнать. Я не знаю, сколько времени займет устроить нам рейс до Сокотры, – он поглядел вниз, на меня. – Если только ты не хочешь поехать обратно.