Дорога шла через рыбацкую деревушку из крытых соломой хижин, скучившихся вдоль берега, затем поворачивала вглубь материка и поднималась в гору. Перед нами маячил хаос голых скал и возвышавшихся как башни утесов: останки вулкана, катаклизм извержения коего и сотворил морской порт Аден – хотя на плод творения полуостров был похож меньше всего. Здесь не было ни деревьев, ни кустарников, ни цветов, ни какой бы то ни было жизни – если, конечно, не считать ослов, людей, падаль и дохлых крыс. Цветами Адена были серый и ржаво-красный – серые кости оскверненной земли; красная застывшая лава, что истекла из нее кровью.
Таков был Аден, земля крови и костей, выжженная в земле рана там, где кулак Господень обрушился вниз, бросив к небесам груды расколотого камня и сотворив горы, нависшие над разрушенным пейзажем: зловещим, безжизненным и лишенным всякого цвета, кроме серого цвета сломанных костей Геи[126] и ржаво-красного – ее засохшей крови.
Кратер был самым древним и самым людным поселением полуострова. Кратером его (какой-то писатель, впрочем, предпочитал вариант «миска, выдолбленная Дьяволом») называли не просто так; это и в самом деле был кратер, пустая сердцевина потухшего вулкана, с трех сторон окруженная зубчатыми цепями гор. Британский гарнизон соседствовал здесь с многочисленным местным населением: арабами, персами, сомалийцами, евреями, малайзийцами и индонезийцами.
Понадобилось больше часа, чтобы пересечь старый арабский квартал города. Узкие улочки здесь были запружены осликами, запряженными в повозки, гхарри и пешими крестьянами – хотя не было и следа той давки и сутолоки, что привычна для Лондона или Нью-Йорка. В Кратере много деятельности – но мало движения, ибо днем, когда небо полнится солнцем точно над головой и исчезают тени, город заживо печется в выдолбленной для него миске. Строения были не менее однообразны, чем окружающий пейзаж, облупленные – даже новые, колониальной поры, – и скученные, будто гниющие на солнце раскрашенные тыквы.
Наша повозка проскакала по жаркой, пыльной улице, и та вдруг завершилась тупиком. Мы добрались до устья Вади Тавилы, Тавильской долины, где вулканические глыбы застывших лавы и пепла вздымали свои лысые головы высоко к безжалостным небесам. То был конец цивилизации и конец нашей поездки на гхарри; нам предстояло идти к цистернам пешком по каменным ступеням, что змеей вились по горной теснине. Наш возница сказал что-то Рембо по-французски; я расслышал слово «l’eau»[127]. Рембо покачал головой и пробормотал: «Nous serons bien. Merci»[128].
– Видишь ли, в чем проблема, – выдохнул он через плечо, пока я шагал за ним вверх по лестнице. – Оглянись: внизу распростерт во всем своем бесплодном великолепии городок Кратер. В год в Адене выпадает не более трех дюймов осадков, но если уж тут льет – то как из ведра! Водохранилища соорудили, чтобы прекратить наводнения и чтобы дать британцам спустя тысячу лет, чем заняться. Почти пришли… Вот за следующим поворотом…
Он ловко обошел выход застывшей лавы на поверхность, резко остановился и указал вниз. Мы стояли на краю огромной, конической формы дыры, выдолбленной в цельной скале, пятидесяти футов[129] в диаметре и по меньшей мере столько же – в глубину, и ярко сиявшей на солнце.
– Ну, что скажешь? – спросил он. Лицо его блестело от пота, грудь сорочки пропотела насквозь, а щеки пылали не то от возбуждения, не то от напряжения.
– Это дыра.
– Нет, это очень большая дыра. И очень старая дыра. Видишь, она сверкает, как мрамор? Это, впрочем, не мрамор; это штукатурка.
– Она пересохла.
– Это пустыня.
– Я имею в виду, в ней нет воды.
– Это только одна из них. Тут на холмах их повсюду дюжины.
– Вы мне собираетесь все показывать?
Рембо ненадолго уставился на меня. В солнечном свете его глаза казались совершенно бесцветными.
– Хочешь посмотреть на мое любимое место в Адене? – спросил он.
– Оно в тени?
– Оно недалеко, около двухсот метров отсюда, и там может быть тень.
– Разве нам не стоит двинуться назад в отель? Доктор будет о нас беспокоиться.
– Почему?
– Потому что он ожидает найти нас там.
– Ты его боишься?
– Нет.
– Он тебя бьет?
– Нет. Никогда.
– Понимаю. Он только пальцы тебе отрезает.
– Я этого не говорил.
– Ты сказал что-то в этом роде.
– Думаю, я пойду обратно в отель, – сказал я, осторожно поворачиваясь; я не хотел оступиться и рухнуть в яму.
– Стой. Я обещаю, что это недалеко, и мы сможем передохнуть там перед тем, как спускаться обратно.
– Что это такое?
– Святое место.
Я подозрительно сузил глаза, и тогда пот капнул в них и мир слегка подтаял.
– Церковь?
– Я разве так сказал? Нет. Я сказал «святое место». Пошли, это рядом. Честное слово.
Мы взобрались еще на серию ступеней вверх – вдоль низкой каменной стены. Я посмотрел налево и увидел распростертый под нами Кратер – холмы выбеленных зданий в убийственном жару. У конца стены Рембо повернул направо, и мы продолжили взбираться по широкой земляной тропе, что круто поднималась к безоблачному небу. Скрип туфель по вулканической пыли, звук воздуха, то наполнявшего наши легкие, то покидавшего их – то были единственные звуки нашего трудного восхождения наверх, где конец тропы встречался с бледной, обескровленной синевой неба. Выйдя на гребень холма, мы очутились у подножия небольшого плато в пяти сотнях футов[130] над потухшим кратером. Еще одна серия ступеней вела к вершине.
– Сколько еще идти? – спросил я Рембо.
– Почти пришли.
В ломтике тени под вырезанной в шестифутовой каменной стене аркой мы перевели дух после этого заключительного восхождения. Стена простиралась, насколько хватало глаз, по обе стороны: преграда, что окружала святое место солнца, скал и безмолвных каменных стражей высоко над уровнем моря.
Мы сидели, прислонившись спинами к прохладному камню. Рембо обнял худыми руками поднятые колени и мечтательно уставился вниз, на угнездившийся в проклятых кишках мертвого вулкана городок.
– Так что скажешь? – спросил он. – Лучший вид в Адене.
– Вы за этим меня сюда привели, показать вид? – огрызнулся я. Я устал карабкаться, перегрелся и ужасно хотел пить. Зачем я согласился с ним пойти? Надо было остаться в отеле.
– Нет, но я думал, тебе понравится, – сказал он. – Ты у входа в Tour du Silence, Башню Молчания, которую персы называют Дахмой. Это святое место, запретное для чужаков.
– Тогда зачем вы меня сюда привели?
– Показать, – медленно проговорил он, как если бы обращался к дурачку.
– Но мы же чужаки.
Он встал.
– Мне ничто не чуждо.
При Дахме не было ни часовых, ни стражей у входа, ни патрулей, обходивших территорию. Дахма не принадлежала миру живых; мы не имели права здесь находиться. Наше приближение к башне заметили только вороны, коршуны и несколько больших белых птиц, что без усилий парили на восходящих потоках раскаленного воздуха.
– Это орлы? – спросил я.
– Это белые канюки Йемена, – ответил Рембо.
Дахма находилась на дальнем конце предела, на самой высокой точке плато. То было простое строение – три массивных концентрических каменных круга, каждый в семь футов[131] толщиной, и внутри самого маленького, внутреннего круга была вырыта яма, и все это было открыто небу.
– Вот место, куда зороастрийцы приносят своих мертвецов, – тихо сказал Рембо. – Нельзя их ни сжечь, так как это сделает огонь нечистым, ни похоронить, потому что это осквернит землю. Мертвецы – nasu, нечистые. Так что их несут сюда. Выкладывают на камни, мужчин – на внешнем кругу, женщин – на втором, детей – на последнем, самом ближнем к центру, и оставляют гнить. А когда их кости дочиста обдерут птицы и выбелит солнце, переносят останки в костницу внизу, пока ветер не перемелет их в горстку праха. Таково Дахманашини, зороастрийское погребение мертвых.
Он предложил провести меня внутрь, поглядеть.
– Там никого нет, а мертвецам все равно.
– Не думаю, что хочу их видеть.
– Не думаешь, что хочешь их видеть? Вот это мне интересно, то, как ты это сказал, как будто ты сам не уверен, определился ли.
– Я не хочу их видеть.
Внезапный бриз облобызал наши щеки. Тяжелый запах смерти не мог донестись туда, где мы стояли; он поднимался с выступов в двадцати футах[132] над нашими головами, и его уносил тот же ветер, что целовал нас и нес на себе белых канюков, и коршунов, и ворон. Тени их мчались по не покрытому травой камню.
– Почему это ваше любимое место? – спросил я его.
– Потому что я странник, и после того, как я истоптал землю из края в край, сверху донизу, я пришел, наконец, в это место, туда, где дальше нет ничего. Я пришел к концу, и вот почему я и люблю это место, и презираю. Ничего не остается, когда ты приходишь к центру всего, лишь яма костей внутри внутреннего круга. Это – центр земли, месье Уилл Генри, и куда человеку идти после того, как он дошел до центра?