Но… Джун.
Сердце мое, как я и опасался, раскрывается ей навстречу, и у меня нет ни сил, ни желания с ним бороться. Все заслоны, которые удалось вокруг себя соорудить, вся система подавления чувств теперь рухнули. В тускло-синем свете ночи я протягиваю руку и провожу ладонью по изгибам ее тела. Дыхание у меня все еще поверхностное. Не хочу первым нарушать безмолвие. Моя грудь легонько прижимается к ее спине, а руки уютно покоятся на ее талии, ее волосы темными матовыми локонами ниспадают на шею. Я касаюсь лицом ее гладкой кожи. Миллион мыслей приходит мне в голову, но, как и она, я храню молчание.
Просто слова не нужны.
Дернувшись, я просыпаюсь, хватаю ртом воздух. Дышу с трудом, легкие тщетно пытаются набрать воздуха. Где я?
В постели Джун.
Это был кошмар. Просто ночной кошмар; и теперь тупик в секторе Лейк, улица и кровь исчезли. Несколько секунд я пытаюсь перевести дыхание, замедлить биение сердца. Я весь в поту. Смотрю на Джун. Она покоится на боку лицом ко мне, грудь ее мягко вздымается и опадает в стабильном ритме. Хорошо. Я ее не разбудил. Быстро отираю слезы с лица незабинтованной рукой и еще несколько минут лежу неподвижно, унимая дрожь. Когда становится ясно, что больше мне не уснуть, осторожно сажусь на кровати, подтягиваю к себе ноги, кладу руки на колени. Наклоняю голову. Ресницы щекочут кожу на руке. Я так устал, словно только что поднялся по стене тридцатиэтажного дома.
Посетивший меня кошмар был явно худшим из всех. Я даже боюсь надолго закрывать глаза – вдруг те образы опять запляшут под веками. Оглядываю комнату. Перед глазами опять встает туман, и я сердито отираю слезы. Который теперь час? За окном еще темно, виднеется только отдаленное сияние информэкрана да фонарей. Я смотрю на Джун: тусклый уличный свет расплескивает краски по ее коже. На этот раз я не касаюсь ее.
Не знаю, сколько я сижу так, подтянув к себе ноги, затем делаю несколько глубоких вдохов, выравнивая дыхание. Времени уже прошло достаточно, и пот, в котором я проснулся, высох. Перевожу взгляд на балкон, некоторое время смотрю на него, не в силах оторваться, потом бесшумно поднимаюсь с кровати, надеваю рубашку, брюки и ботинки. Завязываю волосы тугим узлом, плотно натягиваю кепку. Джун шевелится в постели, и я замираю. Когда она вновь успокаивается, я застегиваю на рубашке последнюю пуговицу и подхожу к стеклянной балконной двери. Распахиваю ее, потом бесшумно за собой закрываю.
Я с трудом взбираюсь на балконные перила, усаживаюсь на них, как кот, и оглядываю окрестности. Рубиновый сектор, один из секторов драгоценных камней, так не похож на тот район, в котором вырос я. Я снова в Лос-Анджелесе, но го́рода не узнаю. Вылизанные улицы, сверкающие новизной информэкраны, широкие тротуары без трещин и выбоин, полицейские спецподразделения не оттаскивают плачущих сирот от торговых палаток. Я инстинктивно перевожу взгляд в сторону сектора Лейк. С этой стороны здания я не вижу центра Лос-Анджелеса, но чувствую его – шепотом зовут туда разбудившие меня воспоминания. Колечко из скрепок тяжело сидит на моем пальце. Жуткое настроение, навеянное кошмаром, еще не покинуло меня, кажется, я не смогу от него отделаться. Я спрыгиваю с перил и ставлю ноги на карниз. Так я спускаюсь этаж за этажом, пока подошвы ботинок не касаются тротуара, а там смешиваюсь с темнотой ночи. Неровное дыхание вырывается из моей груди.
Даже здесь, в одном из секторов драгоценных камней, полицейские охраняют улицы, они держат оружие наготове, словно в любой момент ожидают нападения Колоний. Я избегаю патрулей, чтобы не отвечать на вопросы, и, возвращаясь к своим прежним привычкам, пробираюсь по лабиринту темных улочек, вдоль стен зданий и наконец оказываюсь у вокзала, где в ожидании пассажиров выстроились машины. Я их игнорирую – не в настроении болтать с водителем, который узнает меня, а наутро по всему городу поползут небылицы о моих планах. Вместо этого я направляюсь на вокзал и жду следующего автоматического поезда, чтобы доехать до вокзала Юнион.
Полчаса спустя я выхожу с вокзала в центре города и молча иду по улицам, пока не оказываюсь близ старого дома моей матери. Трещины в асфальте трущобных секторов хороши одним – тут и там я вижу заплатки из маргариток, растущих где попало, маленькие зеленые и бирюзовые пятнышки на серой улице. Инстинктивно нагибаюсь и срываю несколько штук. Мамины любимые.
– Эй, парень. Тебе говорю.
Я поворачиваюсь – кто меня зовет? Мне требуется несколько секунд, чтобы разглядеть ее, такая она маленькая. Старушка стоит у стены заброшенного здания, дрожит на холоде. Она почти согнулась пополам, ее лицо бороздят глубокие морщины, одежда на ней страшно потрепанная, и я не могу понять, где начало, где конец – это сплошной ком тряпья. У ее грязных голых ног стоит потрескавшаяся кружка, но внимание мое привлекает другое: забинтованные руки. Как у моей матери. Когда она понимает, что привлекла мое внимание, ее глаза загораются слабым светом надежды. Не уверен, узнаёт ли она меня, правда, я не знаю, насколько хорошо она видит.
– Не найдется монеточки, мальчик? – хрипит она.
Я тупо копаюсь в карманах, достаю небольшую пачку. Восемьсот республиканских долларов. Еще недавно я бы жизнью рискнул ради таких денег. Наклоняюсь к старушке, вкладываю их в трясущуюся ладонь, сжимаю обмотанные руки:
– Спрячьте. Никому не говорите.
Она ошарашенно смотрит на меня, раскрыв рот, а я выпрямляюсь и иду дальше. Кажется, она окликает меня, но я не оборачиваюсь. Не хочу снова видеть ее забинтованные руки.
Несколько минут спустя я на перекрестке Уотсон и Фигероа. Мой дом.
Улица почти не изменилась – я ее такой и помню, только теперь дом моей матери заколочен досками и заброшен, как и многие другие здания в трущобных секторах. Может быть, там поселились какие-то люди, набились в нашу старую спальню или дремлют на полу в кухне. Света внутри не видно. Я медленно подхожу к дому, и меня охватывает ощущение, будто кошмар продолжается. Может, я так еще и не проснулся. Карантинные ленты больше не перегораживают улицу, чумных патрулей поблизости нет. Я подхожу к дому: на потрескавшемся бетоне у крыльца все еще виднеется кровавое пятно, хотя теперь оно едва заметно. Оно потемнело и выцвело, стало совсем не похоже на то, что я помню. Я в оцепенении смотрю на пятно, потом обхожу его и иду дальше, крепко сжимая в руке букетик маргариток.
На двери знакомый красный крест, он тоже повыцвел и пооблупился; к дверной раме прибиты гниющие доски. Некоторое время я стою там, водя пальцем по полосам краски. Несколько минут спустя я выхожу из полузабытья и направляюсь к задней стене дома. Половина забора обрушилась, и крохотный дворик открыт взглядам соседей. Задняя дверь тоже заколочена, но доски такие гнилые, что достаточно лишь надавить, чтобы они с треском развалились в щепки.
Я толкаю дверь и вхожу внутрь. Снимаю кепку, и волосы падают мне на спину. Мама всегда просила нас снимать в доме головные уборы.
Глаза привыкают к темноте. Я делаю несколько бесшумных шагов и вхожу в нашу маленькую гостиную. Дом, вероятно, заколотили, следуя некоему стандартному протоколу, но мебель внутри не тронули, она лишь покрылась слоем пыли. Немногие пожитки нашей семьи остались на своих местах точно в таком состоянии, в каком я видел их в последний раз. Портрет прежнего Президента висит посреди дальней стены на самом приметном месте, а одна из ножек деревянного обеденного стола по-прежнему укреплена десятками картонных обрезков. Стул лежит на полу, словно кто-то встал с него в спешке. Я вспоминаю: Джон. Мы все тогда кинулись в комнату Идена, чтобы спрятать его до прихода чумного патруля.
Спальня. Я направляюсь к узкой двери. До нее всего несколько шагов. Да, здесь тоже все осталось в неприкосновенности, разве что по углам появилась паутина. Растение, которое притащил когда-то Иден, все еще стоит в углу, хотя оно уже умерло, листья и стебли почернели и завяли. Я несколько секунд гляжу на него, потом возвращаюсь в гостиную. Обхожу обеденный стол. Наконец сажусь на свой стул. Он, как и всегда, трещит под тяжестью тела.
Осторожно кладу букетик маргариток. Наша лампа стоит посреди стола, темная и ненужная. Обычно все было так: мама каждый день приходила около шести, спустя несколько часов после моего возвращения из школы, Джон появлялся в девять-десять. Мама старалась не включать настольную лампу до возвращения Джона, и мы с Иденом привыкли ждать «включения лампы» – это всегда означало: Джон вошел в дверь. И еще – настало время ужина.
Не знаю, почему сижу здесь с тем старым предвкушением в душе: вот сейчас придет мама из кухни и включит лампу. Не знаю, откуда в груди у меня это чувство радости, ощущение, что Джон дома, что еда на столе. Дурацкие старые привычки. И все же мой взгляд устремляется на входную дверь. Надежда все крепнет.
Но лампа не включается. Джон не приходит. Мамы нет.