Но сколько бы бед ни стряслось дорогой, а камень привезли и замуровали под алтарем возводящегося собора. Там он и лежал по сей день. Под кирпичами, под наборными узорчатыми полами, под грудами окоченевших тел.
— Вижу, воевода, уразумел ты, о чем речь веду, — прошелестело у плеча. — Посылай своих молодцев по дворам — пешни собирать, молоты да заступы. И дровни пусть поглядят — коли упаслись где они от пожара. Вызволим СиньМедведушку — авось и проводником нам послужит.
Пешни да молоты с заступами сыскались скоро — в княжеской кузне. Чужаки разобрали лишь то, что годилось на оружие. Дровни же выволокли из Среднего города — огонь не тронул их, стоящие посредь улицы.
Кто-то пытался довезти до ворот детинца нехожалых стариков-родителей да жену на сносях.
Не довез. Там они и лежали, пока гридни не сняли бережно скованные морозом, изувеченные тела, не отнесли их на обочину.
Не было времени плакать. Не было времени проклинать или просить прощения. Даже скинуть с саней пропитавшуюся кровью солому. Только молча сцеплялись зубы в немом обещании не прощать….
Воевода вошел в собор первым. Нелегко рвануть с шеи крест — втрое тяжелей подтвердить движение руки делом. И воевода и на это смертное дело шел, как привык на боях и в охотах — первым. Шли за ним его дружинники, переступая через тела женщин, детей, стариков, отводя лица от взирающих со стен ликов. Их отцы, их матери, жены, сестры, дети лежали тут. Шла рядом молодая старуха, седая княгиня, крепко зажмурив глаза, шаря перед собою руками, будто слепец в вечной ночи своей — и ни разу ее нога не коснулась мёртвой плоти.
— Здесь… — проронила она наконец. — Здесь бейте.
Воевода размахнулся тяжелым ковадлом, ударил, круша цветной узор. Замахнулся снова. Рядом брызнула смальта из-под пешней и заступов.
Что-то словно толкнуло его. Будто кто-то окликнул — безмолвно окликнул по имени. Он остановился, подняв голову. Рядом опускали орудия и тоже запрокидывали лица дружинники — не один он, верно, почувствовал тот толчок.
Сверху, озаренное золотым светом низкого утреннего солнца через узкие окна барабана, смотрело на них из-под купола лицо Вседержителя. Огромные черные глаза, плотно сомкнутые губы, смолистые волосы стекали на плечи, правая длань была вздернута, казалось, не в благословении — останавливая, запрещая, гоня. В левой была раскрытая книга, и воевода, впервые за все годы, что приходил сюда, вчитался в ее строки:
«Приидите ко Мне, страждущие, и Аз упокою вы».
Оглянулся вокруг. На темные груды тел. На черные пятна на стенах.
Воевода молчал. К чему слова, Он услышит и сказанное в душе — так учили священники. А и не услышит… невелика потеря.
«Ты не помог. Ты не помог им. Теперь я хочу от Тебя одного — не мешай».
Он оторвал взгляд от чёрных глаз и снова взмахнул ковадлом. И рядом ударила пешня в руках Догады, и остальные ударили в лад, словно прорывая плотно сомкнутый вражий строй.
Проломив смальту, добрались до кирпичной кладки. Тут дело пошло легче. Седая княгиня стояла рядом, указывая, где и как бить.
И наконец из-под рыжей крошащейся коросты обожженной глины проглянул бок камня.
Не синим он был — серым. А вот на медведя походил. Волнами шла каменная плоть, как шкура складками, и чуть матово поблескивала в падавшем сверху дневном уже свете, будто шерстинки на живом звере.
Воевода вдруг отшатнулся, чуть не выпустив из руки скользнувшую во враз вспотевшей ладони рукоятку ковадла. Метнулись в стороны и другие дружинники, лишь Чурыня-черниговец остался на месте, да и тот ухватил пешню наперевес, будто рогатину.
Угрозой мощно и страшно пахнуло от камня — словно ощерилась в лицо неведомо откуда взявшаяся медвежья морда, морда обозленного неволей и голодом пуще зимнего шатуна зверя. Воевода словно видел эту громадную морду, в шрамах и залысинах, пену на чёрных жестких губах, красные глазки, прижатые уши с рваными краями, словно ощутил тяжкий дух из оскаленной пасти. Рука сама потянулась к мечу — хоть и говорил разум, что с этим, ничего не поделаешь привычной боевой сталью.
Серой птицей метнулась рядом седая княгиня, упала на серый каменный бок, распласталась, прижалась к нему ладонями, лицом, телом, закрывая, сдерживая, зашептала жарко:
— Зверушко мой, любый, тихо, тихо, зверушко… друзья это, друзья, добрые люди, домой сейчас поедем, хороший мой, слышишь? Домой, к Хозяину нашему… Тихо, хороший мой, тихо…
Тело ее тряхнуло люто — словно и впрямь оседлала мешок с диким зверем, но она продолжала жаться к камню, гладить его, шептать, а они стояли рядом, замершие, настороженные.
День назад. Только день назад воевода счел бы безумной кликушей женщину, говорящую с камнем, гладящую шершавый бок валуна, как трепещущую плоть норовистого конька. Только день назад принял бы за дурную шутку, скажи ему кто, что камень способен злиться, что он сам шарахнется от него прочь, увидев звериный оскал в серых неживых складках.
День назад. День назад в его жизни не было чистого неба над мёртвым городом, ручки с кольцом на пальце, сорванного креста. День назад душа его не была обугленной берестой, черной трубкою обнявшей пустоту — пустоту на месте того, что он любил и берег. На месте его жизни.
Наконец княгиня поднялась, отошла в сторону. Камень больше не исходил угрозой, хотя чувствовалось рядом присутствие, словно пристальный взгляд. Не людской, не звериный — каменный.
— Копайте дальше, — проговорила она. — Только бережней, воевода. Не задеть бы его. Они это и так не любят, а он… голоден Синь-Медведушка, воевода. Голоден, зол на заточенье. И это всё… что тут было — чуял он. Чуял, как их тут убивали. Впрочем, может, и к лучшему оно…
И, отвечая на взгляд воеводы, добавила тихо:
— Жив он, и в памяти. Худо было б, коли заснул. Плохой бы из него вышел проводник.
Камень обрыли где-то к полудню. Размером он вышел не с матерого медведя — с медвежьего подростка-пестуна, свернувшегося в клубок и прикрывшего морду лапой.
Там, где быть лапе, отпечатался в камне глубокий медвежий след с когтями.
Вагами подцепили Медведь-камень, подняли над ямою. На катки из обугленных бревен повалили и покатили до дверей, относя с пути мёртвые тела. И последними сам воевода отодвинул от выбитых дверей двух сынов своих. На руках отнес в сторону, стараясь не глядеть в осунувшиеся, посиневшие лица.
Обгорелые бока катков оставляли на серой шкуре Медведь-камня черные полосы.
— А говорили, неподъемен, — выдохнул с облаком пара, упираясь ладонями в шершавую каменную шкуру, кудлатый гридень Вавило. — А он вон как ладно идет…