так бывает. Безрод, — Отвада замолчал, оглядывая толпу, а Сивый повернулся лицом к помосту, — властью, ниспосланной мне свыше…
И стоило отзвучать словам Отвады про власть и вышние небеса, раздался дробный топот копыт. Из раскрытых ворот Сторожища во весь опор вынесся верховой и рванул к мосту через Озорницу. Князья недоумённо переглянулись, бояре едва заметно покосились друг на друга, только недоумения князей не было в их взглядах.
Верховой сошел на утоптанную тропку после моста, люд беззвучно расступался и в обе стороны по цепи полетело: «Это Моряй». Спешившись у клетки, Моряй прошёл мимо Сивого, подмигнул, взлетел на помост и несколько мгновений что-то на ухо говорил Отваде. Несколько раз плечи князя дёргались, будто повернуться хочет, но всякий раз Отвада то ли спохватывался, то ли силой воли заставлял себя стоять недвижимо. А вот Моряй бросил несколько мрачных взглядов в сторону бояр.
— Всего три? — полушёпотом переспросил Отвада.
— Да. И без ворожбы там не обошлось. Ровно знали, кто мы, куда идём, откуда и сколько нас. У нас нет ветра, у тех ветра хоть продавай — полные, мать их, паруса! Если бы не случайность даже ладьи не сохранили бы.
— Никого не видел? Ничего подозрительного?
— Бояна видел. Молодой щегол, но уже конченый. Взгляд злой такой, и вовсе не молодеческий. Ровно взяли середовича, обозлённого до предела, да в молодую шкуру и сунули. Думаю, в руки к нему попадёшься, умолять будешь прикончить. Прикидываю, он ворожил.
— Плохо всё. Обложили твари. Ладно, садись к нашим, отдышись и… в общем держи себя в руках.
Уходя, Моряй недоумённо оглянулся, а Отвада знаком утихомирил толпу, начавшую было бурлить, чисто варево в котелке.
— Начал я было говорить, да вести важные получил, — тут князь оглянулся и со значением пробежался глазами по рядку бояр. — Безрод… княжеской властью признаю тебя виновным в зачинательстве мора, в многочисленных беспричинных душегубствах и приговариваю… к отсекновению главы.
— Что? Верёвку ему! — крикнул сзади Кукиш.
— На сук стервеца! — рявкнул Косоворот и пихнул Лукомора.
— Повесить на дубу, на плёсе! — рыкнул тот.
— Цыц мне тут! Ну-ка тихо! — крикнул Отвада, но бояре раздухарились, распалились, слушали только один другого, видели ненавистное лицо с рубцами и весь остальной мир перестал для них существовать.
— Сук дубовый — вот его дом!
— Поженим гадёныша с верёвкой!
— А может его злой ворожбой в другое место разом переносит!
— Сам злом траченый и дети такие же!
— Ага!
— Была жена змеюка, станет жена верёвка!
— Ага, сменяет, подонок сено на солому!
Жёны и дочери мало обращали внимания на окружающее, из-за спин отцов и мужей они стреляли испепеляющими взглядами на Верну, сидевшую со Снежком слева наособицу.
— Гля, а змеюка-то спокойна, ровно камень! Так и есть холоднокровная!
— Хоть бы слезу выронила! Мужа на заре располовинят, а этой хоть бы что!
— Слыхала, и дети у них порченые!
— Да ну⁉
— Ага, болтают, один в огне не горит, второй в воде не тонет!
— А который на руках у неё?
— Это который не тонет. Истинно тебе говорю!
— Ну змея-я-я-я!
Верна, краем уха слышавшая всё, усмехнулась, нашла глазами самую говорливую — а вышла это жена Смекала — и будто верёвками её взгляд к своему привязала. Ровно ладьи баграми сцепились. Медленно качнула челюстью и обозначила плевок, и видать настолько сильно полыхнула перед глазами недавняя память, что Луговицу аж в сторону дёрнуло. Аккурат за спину Порошицы, жены Званца, которая сама глаза распахнула, ровно чудовище увидала. Ага, а ты поиграй в гляделки с этой, которая дерётся, ровно дружинный.
Отвада какое-то время молча смотрел на скоморошество в рядах именитых да родовитых, потом знаком подозвал Речкуна и пальцем показал, мол, и эту штуку прихвати, а когда судебный воевода передал искомое и князь, спрятав это за спиной, прошествовал к рядку скамей с боярами, толпа — а уж ей было прекрасно видно, что именно прячет за спиной Отвада — в предвкушении умолкла. И стоило Косовороту раскрыть рот с очередным призывом, князь вытащил из-за спины мощный охотничий рог и загнал оба своих лёгких в левое ухо горлопану. Здоровяка едва с места не снесло — колосились бы волосы на башке, легли бы под буйным ветром, как всамделишные — он вскинул обе руки к лицу, выгнулся назад, ровно стрелы в лицо летят и сам от неожиданности да испуга заорал, только где тут переорать трубный глас, да тем более против Отвады, который по молодости сам в дружине трубил?
— На место сядь, косопузый! — князь кулаком пихнул бузотёра в живот, и тот повалился на седалище, ровно грузчики мешок на пристани швырнули. — Только пыли мне тут не хватает! Тебе князь говорит — усекновение!
— Он твоих продал! — злобно прошипел здоровяк, щуря глаза от нескрываемой ненависти.
— Продаст твоих, приходи, пошепчемся, — и, повернувшись к бурлящей толпе, во всеуслышание огласил. — Усекновение главы мечом!
Когда над поляной, ровно чёрные вороны, взлетели слова Отвады «виновен», «усекновение главы», Моряй даже не вспомнил упреждение держать себя в руках. Несколько лет назад место нынешнего судилища было полем битвы, на котором они с Безродом взяли верх, а теперь злой усмешкой судьбы на этом же поле победу торжествует мрак знает что! Мореход вскочил со скамьи, челюсть его затряслась, видно было — слова наружу лезут и даже не слова, а то, что заставляет волкодава зубы обнажать. Что там в глазах углядел князь, только ему и ведомо, да, видимо, ничего хорошего, если глухо буркнул:
— Вечером скажешь всё. Не здесь. Не здесь!
— И в хвост, и в гриву ту мамашу, — хрипнул Моряй, — не знаю только чью! А заставные где? Не пустил на суд?
— В зерцало поглядись, — холодно бросил Отвада и, помедлив, добавил, — и сам себе ответь, что было бы, посади я их тут!
Моряй с шумом выдохнул — бушуй он так тем злополучным днём в полное безветрие, глядишь, ушли бы от погони — стрельнул поверх головы Отвады жутким взглядом, оглянулся на толпу и, развернувшись спиной к родовитым, широким шагом сошёл с помоста.
— Завтра поутру присяга бояр, потом последнее слово подсудимца и казнь, — громко объявил Речкун, и Отвада добавил: — Все! Расходимся!
* * *
Выглянув перед самым рассветом на поле за мостом, любой из давешних зевак присвистнул бы удивлённо и подумал: «Нет, не было тут вчера всей Боянщины, как я думал. Вся Боянщина тут сегодня». От берега реки до кромки леса не нашлось бы клочка земли, на котором вольготно встала бы телега. Если мерить в яблоках… яблоку было где упасть, только никто ими не разбрасывался. Если и были на поле яблоки, их жевали. Мрачно и сосредоточенно. Приятного этим утром будет мало. Точнее не будет его совсем. Ну, волков приведут к присяге. И всё. Только это равносильно тому, как того же волка посадят на цепь. Перестанет выть на луну и бросаться? Вроде выслушали вчера всё, и по тому, что тут говорили выходило, что сто раз виновен Сивый, только внутри не заканчиваются промозглые осенние дожди и нет-нет, да и выдавит ненастную мокрость через глаза. Если, как болтали, живёт внутрях твоё подобие, более мудрое и взвешенное, чего ж оно тогда криком орёт, будто пьяное, и не находится в его выкриках никакого принятия судьбы и княжьего приговора, а только похабная матерщина в сторону волков и исступлённое: «Он невиновен! Невиновен, сволочи!»
Ночью на поле обнаружилась жизнь. Что-то телегами привозили из Сторожища, заводили повозки за пологи, поднятые на месте клетки, и оттуда всю ночь стучали молотками.
— Плаху сооружают, что ли? Боги, что там сооружать? Привезли колоду, поставили на землю и вот тебе плаха!
— Небось повыше мостят! Чтобы всем видно было! Для острастки!
Окрестный лес тут и там пламенел в ночи кострами — то зеваки коротали время до рассвета, впрочем, никто себя зевакой не считал и вопрос про плаху задавали друг другу не с той равнодушной беспечностью, что присуща зевакам-баранам, а с тревогой и чувством близкой потери, свойственными людям мудрым и понимающим. А что срывается с губ замысловатая матерщина… так то не матюки, а народная мудрость без мяса, обточенная временем до скелета. То один то другой выходили из лесу, приближались к ограждению поглядеть-послушать, что там за пологом происходит, но дальше стража не пускала, а на излёте сумерек, за пологом вспыхнул огонь — его было хорошо видно во мраке, пламя просвечивало через тканину.
— А огонь-то зачем?