Два шага вдох, два шага выдох. Только бы валун не попался под ноги. Два шага вдох, два шага выдох. Тоже умудрилась в сапоги воды набрать, лишний вес. Два шага вдох, два шага выдох. Бок! Потекла горячая струйка... Только не сейчас, Хромец, тебя прошу, только не сейчас! Отдам тебе две жизни, клянусь! Два шага вдох, два шага выдох. Течет. Два шага вдох, два шага выдох. Отлив. Хоть это в мою пользу. Отлив. Два шага вдох, два шага выдох. Брызги от меня во все стороны...
Я пробежал полтора полета стрелы. Перестал ее чувствовать. Сил нет. Мой заливчик. Мой ручей...
— Гадюка!
Сжала зубы и молчит.
— Гадюка, сделай, что говорю. Я наклоняюсь, ты становишься на ноги. Ну же. — Сползла. Глаза — бессмысленные, тупые. «Что со мной делают?» — такие вот у нее глаза. Стоит, вся в драном серебре, вода из сапог хлещет, под ногами крупная серая галька, красным перепачкана... Сколько же с меня натекло, о, о! Р-рыбья моча!
— Не сходи с этого места. Ни на шаг.
Я задрал рубашку. Лег боком в ледяную воду, ключи какие-нибудь? Плеснул на гальку, смыл. Сорвал хороший круглый лист, смочил слюной, приложил к дыре. Скосил глаза, осмотрел, что у меня там, какие дела... Плохие дела. Хуже, чем думал. Больше не течет, эта трава помогает остановить кровь. Но не вылечит. Другая трава нужна, я ее не нашел, нет ее здесь? Неужели нет? Сгнию...
Ожила моя Гадюка чуть-чуть. Смотрит на меня. Не так, как женщины смотрят на твое тело, думая, что их не видят. Она уставилась на мою проклятую дырку. Оценивает. Ничего хорошего в глазах у нее тоже не стоит. Не веет от нее ни радостью, ни огорчением, а так, удивлением каким-то, не пойму... По глазам ее, по всему прочему видно: лежать бы мне тихо-тихо, а не фокусы с ножом и бабой через плечо выделывать.
— Заткнись.
— Я ничего не говорила. Наверное, тебе что-то показалось, Крыса. — И ведь верно, ничего она не сказала, просто ее взгляд мне очень не понравился.
— Ладно.
Я повел ее к ложбинке. Хорошая ложбинка. Отлично я ее тогда выбрал. Если залезть на дерево, вдалеке мостик с воротами виден. Камень прибрежный, Гадюкиной кровью перепачканный, тоже виден, очень хорошо виден, кровь, конечно, отсюда не различишь... Я залез, трофейные тряпки повесил сушиться, все промокло, сапоги снял, все снял, кроме штанов. Так высохнут. Ее сапоги рядом со своими пристроил. Ну, что там с ней? Худо дело. Опять лицо не бледней коралловых бусин, опять кричать будет. Вот-вот примется. Что с ней делать? Ударить? Попробуем по-человечески.
— Гадюка...
Она вскинулась:
— Не смей называть меня так! — и тут же испугалась собственного гнева, смирно добавила: — Впрочем, если ты хочешь... Ведь ты определяешь здесь правила... — Невозможно! Лицо ее стало еще краснее.
— Не знаю, как тебя, послушай! Потерпи еще немного. Потом ты задашь свои вопросы. Я не собираюсь причинять тебе вред...
Она молча пошевелила порезанным пальцем.
— Это было необходимо.
Она сделала головой презрительное движение, словами не передашь, до чего презрительное: мол, твои слова и твои дела расходятся. Впрочем, хотя бы крики отсрочились.
...Не прошло и четверти стражи, как я заметил точку, приблизившуюся к мостику; точка отсвечивала на солнце металлом, поганая жрица. Забеспокоились. Гадюка моя молчит. Сидит тихо. Вскоре точка вылетела из ворот. Отсюда ее передвижения казались бесконечно медленными. Там она действительно летела, иначе не скажешь.
То есть неслась, как сумасшедшая. Еще четверть стражи или чуть меньше, тени укоротились, солнце катило по небу в полдневную позицию, у мостика стоял уже целый отряд. Отсюда не видно, сколько их, но никак не менее двадцати. Не слышно, но...
— Позволь поинтересоваться, Крыса... Ты только что убил шестерых женщин и еще одной рассек ножом руку. Обычаи твоего народа не запрещают тебе этого?
— Не понимаю. — ...Не слышно, но, должно быть, там есть собаки, и эти собаки заливаются хриплым лаем. Я знаю эту породу, когда они начинают лаять, тебе кажется, будто у них в горле стоит блевотина... Что за молоко дают козы, Аххаш, когда их день-деньской держат в страхе такие образины... Собак отсюда тоже не различить. Но они должны быть, или напрасно я водил стаю во всех больших делах четыре года.
— Если уж ты не испытываешь гнева, выслушивая мои вопросы, я уточню. Всякая порода зверей бережет своих самок. Волк не бросится на волчицу. Даже гусь не станет клевать гусыню. Неужто для твоего... народа вольных... я правильно выговариваю?
— Почти.
— Неужели вам так легко убивать женщин? — Она говорила очень спокойно, стараясь поточнее подбирать слова канналаны. Ей было наплевать, что именно я отвечу. То ли ей надоело молчание, то ли она заглушала беседой страх. А может быть, хотела проверить, насколько дик разбойник и варвар Крыса...
...Эти вошли в скальную щель.
Так вот, ей было наплевать, что я отвечу, голос ее чуть дрожал, она волновалась. Мне не следовало бы заниматься двумя делами сразу, оплошка в наблюдении могла стоить нам жизни. Аххаш Маггот! Но лучше пусть она говорит, как человек, а не копит гнев, как дикий зверь.
— Я убил не шесть женщин, а четырнадцать вооруженных воинов. Почему вы делаете своих женщин солдатами? По мне, так не им воевать сподручнее.
Что я слышу! Она смеется. Нагло, нехорошо смеется, с вызовом, но не вопит, а смеется.
— Женщина — лучший воин, ибо опьянение яростью ей не свойственно. Мы холодны, дисциплинированны, нами управляет рассудок. А мужчинами — страсти... — Она ошиблась, сказав «пороки» в том месте, где должно бы стоять слово «страсти», но я понял. — Вы не умеете управлять собой, не умеете подчиняться, не умеете сдерживать эмоции. Наших миннан... — десятницы, наверное, — с детства учат быть идеальным инструментом в руке полководца. Для боя нужна холодная голова.
Разговорилась. Видела бы она имперский гали, развернутый в три линии, шеренга к шеренге! Вот где дисциплина. Вот где порядок. Знала бы она, как готовят абордажную команду каждой ватаги, сколько стандартных ситуаций им вбивают в мышцы смертным боем, чтобы в деле все они работали, как детали одной хорошо отлаженной баллисты... Я проверил рукой тряпки на ветвях. Подсохли на ветерке. Начал понемногу их собирать.
— Ты ошибаешься. Мы знаем порядок, но и без боевого безумия тоже нельзя обойтись.
— Сражение — это как песня, скажешь ты? Это как стихи крови, выпущенной на волю? Как танец дикой птицы на ветру?
Сверху лица не видно, по голосу же ясно: ухмыляется.
Да что за чума! Какой дурак ей все это нагородил? Муж? Любовник, наверное... Дура! И любовник ее дурак. Или муж. Вот же дерьмо! Вот дерьмо! Вот падаль лежалая! Рассуждает.