— Мне… меня тоже… меня… — послышалось однозвучное. Это, вытянув одну руку, а другой продолжая цепляться за портки, полз на коленях к ним подпасок Тараска. Тетка Марфа перехватила его, прижала к себе:
— И тебе тоже, и всем нам хватит, не кричи только, дитятко…
— Меня… Ты? Ты дашь мне?
— Дам, дитятко, — захлебываясь в слезах, шептала Марфа, прижимая к груди встрёпанную соломенную голову мальчишки.
Отец Ефим поднял голову и начал громко читать «Со святыми упокой».
Часовые повернулись на голос.
— Чего это он? Эй, урусут!
— Да тихо ты… — ответил ему напарник. — Это тот, в черном платье, жрец. Их трогать не велено…
— А, ну если жрец… — проворчал первый ордынец. — А чего он развылся?
— Кто же их разберет? — пожал плечами собеседник. — Наверно, обряд какой…
И протяжно зевнул.
Сильный и звучный голос отца Ефима раздавался над заснеженным берегом, над гладью замерзшей реки. Этот голос приходили слушать даже поганцы лесные — вятичи да меря, и иные возвращались в свои дебри, унося на шее крест. Сегодня он провожал своих злосчастных прихожан в последний путь, моля милосердного Бога и Матерь Божью не отвергнуть их, бежавших срама и поругания столь страшным путем. Голосом перекрывал последние стоны и вздохи, тихий влажный шелест стали, проходящей сквозь плоть, журчание крови из ран, шёпот прощанья. Приняли общее решение и те, кого привели ближе к утру. Ушла и его Алёнушка — от рук старосты Гервасия, который сам, последним вонзил нож в свою грудь. Только тогда отец Ефим замолчал. Они остались одни — он и матушка Ненила, среди остывающих тел соседей и прихожан.
— Ну что, отец, наш черед, что ли… — всхлипнула Ненила, расстегивая полушубок на груди.
— Матушка… — горько выдавил отец Ефим. — И ты туда ж…
— Прости, — опустила голову его супруга. — Забыла я — иерей, что кровь людскую прольет, отвергнется сана. До утра, стало быть, ждать… и муки смертные вместе примем… Хоть и невтерпеж мне, что Алёнка там одна…
— Ты меня прости, матушка, — обнял прижавшуюся к нему жену отец Ефим. Прошипел нож, разрезая кожу и плоть на шее, слева. Булькнула кровь из яремной вены, вздохнула попадья, благодарно взглянув в лицо мужу, — и осела к нему на колени.
Так он и сидел до свету, гладя ее волосы.
Только перед самой зарей, видно задремал чуток — привиделся ему дивный сон Будто стоит на краю леса огромный старик. Весь словно в тени — только по левой щеке слеза ползет.
— Кто ты, господине? — спросил отец Ефим.
Медленно поднялась левая рука — и в ней священник увидел маленькое, едва больше шапки, подобие своей церкви.
«Мне молились в храме, возведенном тобой».
— Никола… — прошептал отец Ефим. — Угодниче Божий, Никола, заступись, воздай за нас, грешных! За село свое, слышишь?!
Столь же медленно шевельнулась правая рука — и проблеск близящейся зари словно в кровь окунул клинок меча, сжатого в ней.
— Благодарю, благодарю тебя, святой Никола!
И в мгновение перед тем, как очнуться от раздавшихся за спиною воплей на нездешнем наречии, померещилось отцу Ефиму небывалое — будто на плечах у святого — медвежья голова с оскаленной гневно пастью.
Эбуген смотрел и не мог поверить своим глазам. Сто! Почти сто голов отличного полона, годного и валить лес для камнебоев, стрелометов, осадных башен, и тащить их к городским стенам, да хоть телами заслонять воинов Джихангира от стрел, каменьев, бревен, кипящей смолы, стали просто грудой закоченевшей мёртвой плоти. Сто голов! Его трясло, он чувствовал, что покрыт потом, невзирая на зимнюю стужу.
— Часовые… — просипел он онемевшим горлом, сам не услышал себя, и уже завизжал: — Часовые!!!
— Здесь, господин деся…
Он развернулся, выхватывая саблю из ножен. Один покорно склонил голову, только зажмурив узкие глаза, и сабля десятника снесла ему круглую скуластую башку. Другой осмелился вскинуть руку — сабля отличной хорезмийской стали, какая была в десятке только у Эбугена, рассекла ладонь и предплечье вдоль, выйдя рядом с локтем. Жалкий глупец с воем ухватился за жуткую культю, из которой хлестала кровь и торчали белые кости. Эбуген отрубил ему левую — на сей раз поперек, в запястье. И только когда этот срам своего рода, роющийся в навозе червь, блоха на обосранной заднице шелудивого шакала, с воем рухнул на колени — только тогда сабля десятника свистнула в третий раз, даря ему облегчение.
Голова прокатилась по снегу три с половиной шага и замерла. Рядом упало в вишневую лужу порубленное тело.
Десяток — теперь уже действительно десяток — молчал, боясь вздохнуть. В такой ярости люди Эбугена видели предводителя впервые.
В звенящей над берегом тишине вдруг раздался смех. Эбуген едва не подпрыгнул на месте от неожиданности и бешенства. Кто?! Кто посмел?! Смерть второго дурака будет для него пределом мечтаний!
Смеялся урусутский жрец в черном. Он вдруг пошёл на Эбугена, выставив вперед палец, тыча им, указывая, обвиняя, что-то выкрикивая — выкрикивая торжествующим, радостным голосом, словно он был победителем. Застонав от ярости, Эбуген рванулся вперед и в пятый за утро раз взмахнул саблей.
Голова с длинными волосами и бородой покатилась по телам соплеменников. Тело в черной одеяоде рухнуло чуть поздней.
У ног десятника лежала дочь жреца, прижав руку к окровавленной груди, такой упругой и желанной еще недавно. С посиневших губ — их так хорошо было лизать и кусать! — сползала на щеку почерневшая, заледенелая струйка. Глаза плотно закрыты. Что за дура… что за тупая, неблагодарная, лесная дура! Ведь она даже понравилась ему, у него, десятника, была собственная кибитка, и в этой кибитке еще не было женщины — она могла бы занять это место! Могла бы заметить — он выделял ее, берег для себя… они всё — просто лесные твари! Безмозглые, хуже любого зверя, имеющего понятие о цене жизни. Десятник, присев, вытер саблю о подол какой-то бабы и убрал клинок в ножны.
— Что он говорил? — спросил Эбуген, пихнув носком сапога бок в черном платье. — Что он сейчас мне кричал?
Тишина была ему ответом.
— Сатмаз! Сатмаз, да пожрет тебя Эрлиг! Я хочу знать, что мне сейчас говорил этот урусут!
Молчание. Да что этот кипчак, издевается над ним? Хочет быть четвертой его жертвой сегодня?! Так это легко, это очень легко! Или проглотил язык от страха?
— Где Сатмаз?! — десятник повернулся к цэрегам. Те давно уже отступили подальше — рядом остался только дурак Мунгхаг с посеревшей от страха мордой.
— В-вот, г-господин де-есятник, — проблеял он, тыча трясущимся пальцем. — С-сатмаз т-там…