одеты. Почитай, у каждого пятого не кольчуга, а суконный тигеляй с конским волосом изнутри. Воевода же все доспехи и кольчуги соберет у осман и государыне поднесет. Мол, для русского воинства собрал.
Дядя с племянником бродили почти до самого заката солнца. Уже темнеть начало, мужчина кряхтеть начал.
— Хватит, племяш! В лагерь пора. Урок сделали. Две кольчуги с бархатцами добыли, — махнул рукой дядя, вскидывая на плечо тяжелую суму. Не мало весили кольчуги. Пусть горелые, прокопченные, с виду неказистые. Но их немного песочком почистить, тряпочкой потереть, сразу серебром сверкать начнет. — Ружью брось! Не годное! Ложе разбито, ствол погнут. Нет от него никакого толка. По слову воеводы и копейки за такое не дадут.
Так, тяжело нагруженные, они и побрели к русскому лагерю. До ночи нужно было сдать добычу наказным людям, свое разобрать по закуткам, наконец, повечерять тоже.
Пока шли к лагерю, разговаривали. Дядя все уму-разуму племянника учил, военные хитрости и премудрости передавал, опытом делился. Ведь, не первый это у него уже поход был. А вьюнош совсем зеленый, только в этом годы и стал новиком.
— … Эх, Кузька, не видывал еще ты настоящей-то войны. Помниться в прошлом годе тоже на крымчаков ходили, — горестно вздыхая, ударился в воспоминания воин. — Тогда совсем беда была. Пить нечего, еда в сухое горло не лезет, кони все пали от безводицы. Крымчаки возле нас цельными днями кружат и стрелы пускают. Цельные дни, Кузька! Пустят по десятку стрел и скачут обратно, а на их место другие прискачут. А ты сидишь и не знаешь, когда твоя стрела прилетит. Вот тогда меня и нашла стрела, — он почесал предплечье, старя рана на котором до сих пор еще ныла. В непогоду же совсем плохо становилось. Ни взять ничего, не поднять нельзя было. Руку тогда на веревочку подвязывал и так ходил… — А нонче не война, название одно. Плюнуть и растереть. Праздник один. То цельный день в лагере сидим и от врага ховаемся, то ходим и с трупов добычу собираем. Ни тебе серьезной драки, ни стрел и пуль. Прелесть одна так воевать… А все почему⁈ — мужик понизил голос и таинственно улыбнулся. После, когда племянник начал уже приплясывать от нетерпения, важно поднял корявый палец вверх и продолжил. — Все потому, что послал нам Господь святого человека…
У Кузьмы даже челюсть отвисла при таких словах. Много он про того чудного человека, что в лагере у них жил, слышал. И колдуном его называли, и ведуном, и магом, и даже самим врагом человеческим. А вот святым человеком его еще никто не называл.
— Как же так, дядько Гнат? Он же человеков видимо-невидимо пожег! — юноша в подтверждение своих слов даже пнул по очередному угольно черному телу, что подвернулось ему под ногу. — Тут же цельная тьма грехов будет. Такое и не отмолишь. Да вона… батюшка Лексей сказывал, что большой грех на том человеке лежит.
Дядька в ответ закряхтел. Засмеялся, значит. Такой уж него смех был — скрипучий, словно старая арба несмазанной едет.
— Дурень ты, Кузьяка, как есть дурень! Вроде вырос уже. Орясина целая. Уд вона, как у жеребца, скоро женихаться станешь. В голове же, как были опилки, так и остались, — мужичок выразительно постучал по своей голове. — Нежто не понимаешь? Святой он человек! Конечно святой! Погляди, кто на поле лежит? Кто тама? — рукой он обвел степь, покрытую плотным слоем обгоревших трупов людей и лошадей. Кто знает, сколько там лежало. На глазок, вроде, тысяч пятьдесят будет. Может и больше. — Скажу тебе! То басурмане, что в неправильного Бога веруют! То нехристи! Если бы не Святой Митюшенька (люди уже и имя Дмитрию ласково сократили), то никого бы из нас в живых не было. Тебя бы, дурня, тоже не было! Мать бы убивалась, что ее родную кровиночку в степях загубили. Мы же христианские души. Получается, Святой Митюшенька многие тысячи православных душ спас от тяжкой смерти. Святой он! Понял! Не тебе, сопливому дурню, на него хулу возводить!
Кузьма уже давно был не рад, что такое говорил. Голову виновато опустил, глаза прятал и ни звука не издавал.
Честно говоря, он тоже что-то эдакое про того человека думал. Больно уж странная и таинственная то фигура была. Куда бы не шел, рядом с ним всегда двое сильных воинов в хороших бронях и оружием было. Только люди сказывали, что ни к чему ему была охрана. Мол, он и сам очень сильный воин и любого может на землю повергнуть. Ему даже меч или копье в руки брать не нужно. А зачем, если у него из рук жаркий огонь летит и все сжигает.
— Прости меня, дурня, дядька Гнат, — вытер он сопливый нос рукавом. — Я же не думал…
— Не думал, он. А надо бы! Тебе бы побольше головенкой шевелить нужно. Чай она не только для шапки нужна, — укоризненно проговорил дядька, в голосе которого уже и злости не было. Отходчив был, да и племянника по-отечески любил, заботился. Даже когда бранился на него, то быстро после того отходил. — Мы все тута должны каждый день ему молиться за свое спасение. Ибо током благодаря ему и живем. Так сгинули бы давно. Вот и заруби себе то на носу… А про батюшку Лексея я вот, что скажу, — в конце добавил он про воинского священника, слава о котором, скажем так, шла не очень добрая. Большой трус он был и пьяница. — Ему бы плетей дать хороших по толстой заднице, чтобы добрых людей не хулил. Где он был, когда крымчак к нашему лагерю подходил? Знамо где — под повозкой лежал, прятался.
У самого лагеря, как на грех, они батюшку Алексея и встретили. Тот, внушительный статей священник, с большим медным крестом на выпирающем пузе, стоял и громко ругался. Видно было, что хорошо уже принял. Нос сизого цвета, речь немного не связная, руками машет невпопад. Рядом же с ним стоял тот самый юноша, о котором только что дядя с племянником речь вели.
Кузьма, как его увидел, так сразу и глубокий поклон отвесил. Не поленился, низко поклонился, рукой до самой земли достал. Так, наверное, только боярам кланяются. Выпрямился и вдобавок шапку снял, словно в церковь вошел и перед святыми иконами встал.
Святой Митюшенька его заметил, улыбнулся и кивнул. Поздоровался, значит. После вскинул руку в сторону батюшки Лексея и тот совсем окосел. Пьяно сопеть начал, слюни пускать. На землю повалился без чувств. Упился, сердечный.
— Ты чего это мне кланяешься? Я