— Канун Анисьи Желудочницы, — растерянно отозвался кто-то из черниговских гридней.
Княгиня решительно тряхнула седыми космами.
— Время, воевода. Самое время. Тебе — месть, я… я, может, смерть вымолю. — Она поднялась на ноги, и поднялся вслед за ней воевода.
— Остановись, — вдруг сказал Феодор совсем незнакомым голосом. Не обычным своим гладким, ровным и сильным, не тем, которым недавно кричал на седую княгиню, — иным. Слова падали, словно холодные свинцовые крицы. — Остановись и опомнись, брате Еупатий. Остановись, пока я могу звать тебя так. Звать людским, христианским именем. Ты христианин. Не пристало тебе кланяться поганым кумирам. Не пристало ждать от них помощи. На Господа единого уповаем. «Мне отмщение, Аз воздам», — сказал Он. Он наша помощь, Он наша защита, брате Еупатий!
— Где Он был? — глухо, не глядя на Феодора, спросил воевода. — Где Он был, боярин, когда горел мой город, когда в Его доме детишек и баб убивали? Или мы не были христианами? Или Государь наш не жертвовал на храмы и монастыри? Или не Его образ в каждом спаленном доме висел? Или не на Него уповали те, кто лежит сейчас на улицах? Где Он был, боярин?
— Деды их для Него от Богов и предков отреклись. Святыни старые осквернили, кресты да часовни на них поставили, — эхом отозвалась седая княгиня. — Верных кумирам братьев, как зверье дикое, в лесные чащобы загоняли. Мать моя помнила, как Муром его князь на копье брал, камнеметами стены рушил, за то, что муромцы старых кумиров держались. Скольких тогда порубили — не для Него ли? Где ж подмога-то Его, боярин?
Феодор тяжко покачал головой, выставив перед собой красивую узкую длань с длинными пальцами. На княгиню он не глядел.
— Брате Еупатий… Христос не кумир поганский, от Него не откупишься требами да кровью. Надо душою Ему служить, всею душою! У вас же… вспомни ваши деревни, которыми мы проезжали. Церквей Божьих, почитай, и не видели. На всю деревню одна икона — у старосты в избе. И с нею, со святым образом на одной полке — глиняшки да деревяшки непотребные! Имени христианского не слышно — одни назвища. Крест честной на одном гайтане со звериными клыками, с иной мерзостью носят. Скажи, брате Еупатий, что это в деревнях только, что нет… не было такого в граде вашем! Скажи, что налгали мне, будто князья и бояре с простой чадью на непотребные игрища купальские и иные хаживали! Скажи, брате Еупатий! Да что говорить — вот, гляди, между вами поганка нераскаянная княгиней была, княгиней! А ты, ближний боярин Государев, готов за ней на капище бесовское идти, у поганых кумиров мести просить! Мало тебе, как Господь город ваш и всю землю вашу покарал за двоеверие?! Мало?..
Воевода медленно поднял голову, и, встретившись с ним глазами, Феодор осекся.
— Значит, всё это… — негромко, отчётливо звучало каждое слово, а рука указывала за окно, на озарённый яркими зимними звездами мёртвый город, — всё это сделал твой Бог?!
Феодор задохнулся, словно налетев в стеношном бою подвздошьем на кулак Темные глаза широко распахнулись.
— Т-ты что, брате?! — трудно выдохнул он. — Как это — «твой Бог»? Бог — Он один, у тебя, у меня, у всех христиан!
Воевода не слышал. Перед глазами плыло.
Значит, вот как, Господи?!
Тонкопалая ручка лежит в твоей ладони, а другие ладони плещут вокруг — «Ой, Лелю, Полелю!» — земля упруго толкает в босые ступни, и золотая стена пламени встает перед тобой, и девичий визг звучит прямо над левым ухом, но маленькая влажная ладошка не выпускает твоей руки ни над костром, ни на высоком холме над Окою, с которой вы провожаете взглядами десятки колышущихся огоньков на темной реке…
И потом эта ручка, уже с обручальным кольцом, уверенно лежит на поводе коня. Вы объезжаете твои владения, у околиц встречают старики, поднося на убрусах хлеб — и тонкопалая ручка кидает кусочек к подножию стерегущего околицу деревянного чура…
И потом, десять лет спустя, вы, обнявшись, стоите у окна, солнце играет на умирающих сугробах, а голоса ваших сыновей звенят:
— Жаворонки, полетите,
Весну-красну позовите!
Значит, вот как, Господи?! Купальский костер — и ручка с кольцом на пальце стынет на каменном полу. Деревянные чуры у околиц — и десятки тел в залитом кровью снегу. «Жаворонки, полетите!» — и скорчившиеся у выломанных медных ворот мальчишки.
Может быть, маленькая муромчанка Алёнка носила блюдце с молоком к подпечку? Или слишком звонко смеялась, когда нянька пела: «Ладушки, Ладушки, где были? У бабушки!.»
«Ладушки» — это же тоже призывание кумиров, славление идолицы Лады, да, Господи?!
Что спрашивать, где Ты был — Ты, наверное, даже придержал солнце над добиваемым городом, как тогда, над долиною Гаваонскою…
Дите куклу тятей назвало — так топором его по головенке?!
Да что за отец, у которого дети кукол тятей кличут?!
Государь не спрашивал, кто и как его чтит. Он бился за всех своих людей, не судя и не деля их, и чужаки прошли к городу над Окой не раньше, чем он с дружиной замертво лег в зимних полях. Не ему сидеть одесную Христа — Христу по левую руку Государя место, коли Государь не побрезгует. Не побрезгует сказавшим: «Не отнимают хлеб у детей, дабы отдать псам» — и бросившим детей на поживу степным собакам.
Что-то душило его, тянуло к земле — воевода вцепился обеими пятернями в ворот кольчуги, подлатника, свиты, рубахи, пальцы нащупали тонкий волосяной шнурок, пару раз перехватились — и яростно сжались на нагретом от тела куске бронзы.
Воевода бешено рванул сжавшуюся в кулак руку на волю из-за пазухи. Звонко лопнул гайтан, и брякнул о плитки пола бронзовый крест.
И тут же словно град посыпался в каморе. Воевода не слышал, как подошли и встали рядом его гридни. Летели на пол бронзовые, медные, каменные кресты, распятия, образки.
Они сказали свое слово — и держали его. Они шли с ним и за ним. «Хоть в могилу, хоть в само пекло».
— Брате Еупатий! Братья! Стойте! Опомнитесь! Что вы де… — голос Феодора сломался, он замолк, спрятав лицо в ладонях. — Господи, прости их, Господи! Прости их, ибо не ведают, что творят!
Феодор глаголаста им: «Не достоишь христьяном ходити сквозь огнь, ни покланятись емуже ся сии кланяют; тако есть вера христьянская — не покланятися твари, но покланятися Отцю и Сыну и Святому Духу».
Он смолк и несколько мгновений стоял так в наступившей тиши. Наконец бессильно уронил руки — лязгнули о чешуйчатые бока рукава кольчуги, безнадежно покачал темноволосой головой:
— Прощай. Прощай, воевода. Помолюсь за тебя и твоих людей Богу — да не судит вас строго в безумии вашем. Прощай. Идемте, братие. Не с кем тут воевать и не за кого.