Лежал с шестью дырами от стрел в широкой груди. И цэреги, вытаскивавшие из тела стрелы, вряд ли оставили бы в живых недобитка.
Тогда он убил коня под Мунгхагом, а сам Мунгхаг уцелел лишь по непонятной склонности судьбы к дуракам. Впрочем, и склонность эта оказалась не бесконечна. Именно Мунгхаг вновь оказался к невесть как выжившему кузнецу ближе всех. Жердь взлетела вверх и рухнула вниз так быстро, что Мунгхаг даже крикнуть не успел. Закричал его конь, которому страшным ударом, похоже, перебило хребет.
Да как он выжил тогда? Израненный, в пустом горящем селении…
И тут у Эбугена встала дыбом шерсть на спине.
Он не выжил.
От бородатого лица не шел парок.
Кузнец был мёртв.
Стоявший рядом с Мунгхагом цэрег взмахнул саблей. Обрубки рук, сжимавшие жердь, упали в снег рядом с останками Мунгхага и бьющимся конем, а сам мертвец, не удостоив культи взглядом, прыгнул и ударом широкой груди вышиб цэрега из седла.
Прыжок словно стал сигналом.
Они повалили из-под еловых лап толпой. Ни крика, ни вздоха — только хруст снега под ногами. Мужчины, женщины, дети — те, кого он оставил коченеть на берегу. Одного цэрега стянули с коня, и он исчез в мельтешении тел. Вопли его вскоре прервались. Другому повезло больше: он ударом топора снес голову мертвецу — и тело немедленно рухнуло в снег.
Так вот оно что… ну правильно, разве не говорится во всех рассказах о вставших мертвецах, что самый верный способ упокоения — обезглавить их?! То-то не видно ни жреца в черном, ни того рыжего мужика, которому Хаким снес голову в селе. Эбуген схватился за лук.
Удар стрелы из монгольского лука с небольшого расстояния разносит головы так же верно, как удар секиры или палицы. Голова полной ширококостной женщины разорвалась — словно кувшин, набитый мороженой требухой, по которому сдуру тяпнули палкой. Безголовое тело тут же повалилось ничком.
— В головы! — завизжал он — от его десятка оставалось в живых только трое и он с Хакимом. — Бейте им в головы!
Рядом рявкнул лук Хакима. Голова подростка, запрыгнувшего сзади на лошадь цэрега и вгрызшегося тому в глотку, разлетелась не хуже первой. Впрочем, толку от этого не было — мальчишка успел прокусить вену, и монгол лишь несколько мгновений качался в седле, тщетно стараясь пережать черный в свете вышедшей из-за леса луны ручей, прежде чем свалился в толпу мертвецов.
Эбуген еще раз спустил тетиву. Еще…
— Десятник!!! — на сей раз хорезмиец растерял не только все словесные украшения, но и забыл слово «господин».
Эбуген сшиб еще одного мертвяка — «Надо уходить! Трое против полусотни — плохой расклад, даже когда бьешься с живыми!» — и повернулся.
На них неторопливой рысью надвигался великан на рослом коне. Ни шлема, ни кольчуги на нем не было — только штаны и плащ, реющий за спиною, будто черные крылья. Был он бледен, как лунный свет на снегу, а на голой груди чернел хас тэмдэг[136] — развернутый так, как чертят его черные шаманы, покумившиеся с Эрлигом. В правой руке блестел длинный прямой меч.
Так вот он, колдун, поднявший мертвецов! Что ж ты сам полез в драку, урусутский атаатай боо[137]?! Не зря Ясса гласит — не должно полководцу самому участвовать в сражении. Вот и поплатишься сейчас…
Две стрелы ударили в грудь рослому воину. Эбиген подавился радостным криком — всадник, лишь пошатнувшись в седле от удара и не меняя выражения лица, вырвал стрелы из груди. Вырвал и поскакал дальше. К ним.
Оставшиеся раны растаяли, заросли прямо на глазах.
И тут храбрость Эбугена со звоном лопнула, словно чересчур сильно натянутая тетива. Он сжал голенями бока коня и с диким визгом устремился прочь — мимо толпы мертвецов, поглощавшей его последних цэрегов, мимо растоптанного скотом и людьми костра…
Он не сразу осмелился оглянуться. Казалось — попробуй, и над плечом поднимется страшное светлобородое лицо — и меч в занесенной руке. Собственно, он не оглянулся бы, не поскользнись конь на заснеженной впадине во льду. Через конскую голову Эбуген вылетел из седла в сугроб на берегу. Встал, приходя в себя. Погони было не видно, а сзади кричал от боли, пытаясь встать на сломанную ногу, верный скакун.
Впрочем, Эбугена это уже не занимало. Он просто хотел быть подальше от места встречи со страшным урусутским колдуном и его неживыми воинами. И поближе к юртам родного кошуна[138]. Не пугал его уже даже призрак резной коновязи у черной юрты. Пусть… Главное — успеть рассказать о новой беде, новом страшном враге… и пожить, пожить, хотя бы полдня пожить, увидеть еще раз рассвет, услышать речь живых соплеменников!
Он торопливо зашагал вперед. По всем приметам, он находился не так уж далеко от ставки кошуна. Перепуганный конь под перепуганным всадником очень быстро преодолел большую часть того расстояния, на которое отряду с коровами потребовалось бы полдня.
В лесу что-то шевельнулось. Эбуген замер, выхватив саблю из ножен. Тень подошла ближе. Волк? Беглый пленник? Урусутский разведчик? Плевать! Теперь Эбугена не напуга…
Тень вышла на лунный свет, и дорогая сабля вывалилась на снег из разжавшихся пальцев десятника.
От губ — губ, которые так вкусно было кусать и лизать, — не поднимался парок. Груди, недавно такие восхитительно упругие, не шевелились. Снег захрустел под маленькими лапотками.
— Муу юм саашаа… — простонал Эбуген. — Муу юм саашаа, муу ю…
Углы губ шевельнулись, загибаясь вверх, и черные льдинки с хрустом посыпались — с них и подбородка. Холодные руки легли на плечи, коснулись щек.
— Nu chtozh ty, poganskij vojevoda, — раздался полный ледяной ласки голос Алёнки, дочки Никольского батюшки Ефима, говоривший на так и не ставшем Эбугену понятным языке. — U nas za dobro dobrom platjat. Ty mne chest’ okazal, teper’ ja tebja pochestvuju. Ja tebja grela, teper’ ty menja sogrej.
Острые зубки блеснули между приоткрывшимися синими губами.
Эбуген закричал. Ему казалось, что кричал он бесконечно — на самом деле это было не так уж долго.
Во всяком случае, кричать он перестал много раньше, чем в его жилах кончилась кровь.
Глава 2
Непобедимый, Пёс-Людоед живого бога
Это — четыре пса Темучжина, вскормленные человечьим мясом; он привязал их на железную цепь; у этих псов медные лбы, каменные зубы, сердца из стали и шила вместо языков; в бою пожирают они человечье мясо. Теперь они спущены с цепи; у них текут слюни; они радуются. Эти четыре пса — Чжебе, Хубилай, Чжелме и Субудай.[139]
— Итого, бесследно пропали тридцать и две десятки, отправленные за зерном, скотом и пленниками, и три сотни, отправленные на розыски, — бесстрастно заключил писарь-уйгур[140], выводя каламом[141] на листе бумаги заключительные цифры подсчета.
Выглядел он здесь странно. В черной юрте не жаловали ни чужаков — разве что в виде подвешенных в дымоходе за волосы коптящихся голов, — ни грамотеев, а уйгур был и тем и другим.
Конечно, многое объяснял синий халат, свидетельствующий о службе роду Небесного Воителя, — здесь и сейчас это обозначало службу Джихангиру.
Хозяин юрты сидел на покрытом войлочными кошмами возвышении и глядел на тысячника единственным глазом. Тысячник не смотрел ему в лицо, напротив — сидел, склоняясь лбом почти до простых узоров ковра.
— И ты, — медленно процедил хозяин черной юрты, касаясь сухими губами поверхности кумыса в костяной чаре, — ты, сын верблюда и свиньи, отрыжка желтоухой собаки, вошь на яйцах старого яка, говоришь мне, что никто из этих людей…
Чара вновь подплыла к губам.
— …Никто из наших людей не вернулся?
Говоривший не торопил с ответом. Он был человеком степи, не ханского дворца или хорезмийского базара, а степи. Ему омерзительна была привычка спешить словами — слишком часто у людей дворца и людей базара слова опережали мысли — и сильно, на много дневных переходов отставали от дел.
И в юности его лицом не прельщались девицы, полвека сражений не сделали его красивее. Уродливый шрам рассекал левую скулу, бровь и лоб над пустой глазницей. Левая рука, которую когда-то пробило вместе с легким кочевничьим щитом копье, ссохлась и вряд ли удержала бы даже чару с кумысом, но и с одной рукой он был в бою опаснее многих молодых и здоровых. На выдвинутой вперед челюсти топорщилась редкая седая щетина. Чёрный чапан и чёрная шапка были скроены добротно, но просто. Многие в белой юрте полагали, что вызывающе просто, — но полагать они предпочитали молча, самые же отважные полагали это в отсутствие одноглазого старика.
Последний из прославленных песней Псов-Людоедов Потрясателя Вселенной[142] смотрел на тысячника со своего возвышения, ожидая ответа. Не поспешного, но и не медленного. А главное — толкового.
От пресловутой коновязи их отделял лишь входной полог черной юрты.
— Лучше б и впрямь никто не вернулся… — прошептал тысячник.