Это была каменная баба. Та самая каменная баба, бывшая телом Даин Дерхе в мире людей.
Раньше — только в мире людей.
И тут она узнала старика.
Река Долбор[186], что девять небес с землею и преисподними Эрлига соединяет, на седую голову Его изливалась. В косе его, на голове в колпак уложенной, месяц рогом запутался.
Десять тысяч шаманов вызов Ему бросили. Десять тысяч шаманов Он переплясал. Десять тысяч шаманов на Него разгневались, десять тысяч шаманов тигра великого сотворили, чтобы разорвал Его, — Он же шкуру тигра содрал и накидкою себе сделал. Десять тысяч шаманов змею великую сотворили, чтоб пожрала Его — Он из той змеи шейный обруч себе сделал. Десять тысяч шаманов оленя на Него наслали, чтобы на рога Его поднял, — Он оленя того в посох превратил[187].
Могучая шаманка, та, кого боялся сам Пёс-Людоед Потрясателя Вселенной, внезапно почувствовала себя не больше и не могущественней маленькой девочки. Глупой толстой девчонки, что, обидевшись на старших, убежала с кочевья — и наткнулась в распадке на голодного волка-одинца, пришедшего поймать отбежавшую в сторону собаку. И от самых сильных ее заклинаний, от самых могущественных ее амулетов, даже от любовника-удха толку было сейчас — ну как от того, чтобы шлепнуться на толстую задницу, заслонить лицо пухлыми грязными ладошками и отчаянно зареветь.
Лицо, черное от втёртого в него пепла сгоревших миров, повернулось к шаманке.
— Зря, — только и сказал превративший могущественнейшего из духов в кусок черного камня. И веко, прикрывающее его испепеляющий Глаз, дрогнуло, поднимаясь.
Чудовищный вопль накрыл лагерь великого войска, долетев до часовых на дальних подступах. Рядом с юртой шаманки ревели быки и верблюды, вставали на дыбы кони.
Мусульмане из Хорезма и Персии шептали: «Агузу би-ллахи мин аш-шайтан ар-раджим»[188], христиане — кипчаки, уйгуры, кераиты — твердили, крестясь: «Да воскреснет бог и расточатся враги его!», единоверцы шаманки щепотью из трех пальцев[189] касались поочередно то лба, то подбородка, то живота, бормоча: «Урагшаа бурхан зайлуул!»[190].
Найма, заменявший в черной юрте отца, пока Непобедимый гнал на стены упрямого городишки новые и новые сотни, выскочил на улицу.
— Что стряслось? Откуда шум, вы, погадка степных сов?! — закричал он на часовых, тем свирепее, что застал их в виде, не приличествующем грозным стражам — присевшими на корточки и ухватившимися за шапки, словно пытаясь натянуть их до плеч.
— Там, господин тысячник! — отозвался один из чёрных нукеров, тыча рукою в сторону юрты шаманки. Тут же он обнаружил, что показывает тысячнику и сыну Непобедимого пустую руку — а копье лежит на земле, и кинулся поднимать его. На его счастье, Найма был настолько сам испуган жутким звуком, что не обратил внимания на оплошность, в иное время могшую стоить нукеру головы. Он всматривался в юрту Нишань-Удаган, силясь понять, что с нею не так. Несколько мгновений ушло на то, чтоб заметить — зухэли больше не стоят, а лежат, все до единого.
— Урусутские колдуны напали на госпожу Нишань-Удаган! — воскликнул он, выхватывая кривой клинок из ножен. — Есугай, остаешься старшим! Ядгар, сотню на конь! За мной!
Руки и ноги чёрных нукеров действовали совершенно отдельно от их голов. Головы требовали оставаться на месте. Головы говорили своим хозяевам, что нечего лезть с саблей поперек ворожбы. Они говорили также, что даже будь черные нукеры все, как один, колдунами, с госпожой Нишань-Удаган им не равняться даже всей тысячей, и враг, напавший на неё, рассеет их взмахом руки. Дав эти мудрые советы, головы обнаруживали себя на плечах всадников, несущихся прямо по лагерю, опрокидывая и топча нерасторопных, к юрте колдуньи.
Первым доскакал до обиталища Нишань-Удаган сам Найма. Соскочил с коня, поднял за плечо одного из младших шаманов, валявшихся ничком, прикрывая голову, у шатра.
— Отвечай, мышиный выкидыш, что тут было?!
— Н-не зн-наю, г-господ-дин тысячник! — прорыдал парень в шаманской шубе и штанах с мокрой обвисшей мотней. — Сп-перва крик б-был, пот-том слыш-шим — ходят… и гов-ворят не как лю-д-ди…
И впрямь, из юрты шаманки доносилось какое-то нелюдское лопотание, не похожее ни на один из языков, ведомых Найме, а в орде нашлось бы немного людей, с кем он не смог бы поговорить на его родном наречии. И еще оттуда пахло гарью. И доносились странные валкие шаги — слишком частые для человека…
— Огня мне, — потребовал сын Пса-Людоеда, облизывая пересохшие губы. Один из нукеров, вынув из седельной сумы факел, ткнул его в еще тлеющий рядом с юртой костер.
— Ядгар, окружить юрту. Чарха с десятком, за мной.
В темноте факел вылавливал какие-то смутные шевеления. Стояла чудовищная гарь, евшая глаза и глотки. Кожаные доспехи чёрных нукеров отчаянно скрипели на каждом шаге. Сжавший челюсти, старающийся дышать через раз Найма в душе возносил отчаянные молитвы Священному Воителю и онгону-Джихангиру. Когда на свет факела в руке тысячника вынырнула к подолу черного чапана какая-то жуткая белесая харя с пустыми глазами, жующая бессвязицу «удевюлбюля… бакуба… шалямяся упак… бушва…», Найма чуть не полоснул ее саблей. Однако успел признать одну из учениц Нишань-Удаган — и остановил клинок. Еще утром она была надменной красавицей с черными волосами. Сейчас белое, как яичная скорлупа, лицо таращилось на Найму, пуская на пол вязкую струйку слюны и тряся седыми космами. Еще несколько голосов бормотало такую же чушь в темноте.
— Это Урмай-Гохон, любимая ученица госпожи Нишань, — на всхлипе пояснил колдуненок, который, оказывается, полез вслед за ними в юрту наставницы.
Бывшая шаманка ухватилась за подол чёрного чапана, и Найме пришлось с величайшей осторожностью, перехватив клинок сабли зубами, высвобождаться из ее пальцев. Рубить, вот жалость, было нельзя — сумасшедшие, они что шаманы, под духами ходят. Всё же полстраха долой — по юрте шаманки ползали на четвереньках и бормотали ее бывшие ученики, седые, пустоглазые — но всё же только люди, а не неведомые порожденья урусутской ворожбы. Найма продвинулся еще вперед, гарь усилилась пуще прежнего, и увидал лежащую на спине Нишань-Удаган с разинутым, будто в крике, ртом. Рука со скрюченными пальцами замерла на полпути к ожерелью.
— Госпожа! Госпожа Нишань-Удаган! — окликнул он, нагибаясь над нею с факелом и готовый в любой миг отпрянуть. — Госпожа слышит меня?!
Наверное, слишком громко окликнул.
От губы шаманки отвалился кусок и упал внутрь распахнутого рта. Треснули и стали осыпаться серым порошком зубы. Отвалился и покатился по одеянию, рассыпаясь, палец. В следующее мгновение края рта потекли в глубь него струйками тончайшей, словно пыль, сухой золы.
И едва поймали татары из полка Еупатьева пять человек воинских, изнемогших от великих ран.
Весь была мертва. Здесь люди не молили о пощаде, не метались всполошенными курицами, не прыскали по норам-домам полевыми мышами. Здесь, едва завидев чужаков, мужчины похватали охотничьи рогатины и секиры. Не один незваный гость лег замертво на заснеженных улочках.
Такого пришлые не прощали. И весь умерла. Вся, до последнего человека. Молодая луна лила свет на холодные лица, искаженные гневом, мукой — или спокойные. Страх остывал только на лицах детей.
Уходя, чужаки запалили деревню. Сейчас она догорала, чадила.
Чурыня выехал на поляну против дома старосты. Над ним высился чур — хранитель веси. Кто-то из чужеземцев не поленился изуродовать деревянное лицо палицей. Хранивший от нежити, от живых врагов чур не уберег и себя.
«А меня бы, будь ты цел, пустил? — беззвучно спросил Чурыня деревянного заступника мёртвой веси. — Я ведь теперь, считай, тоже нежить… навий[191]».
Искалеченный хранитель молчал.
Молчали и воины, пришедшие с Чурыней. Гридень Коловрата, из меньших, Верешко назвищем. И сторонники[192]… или живые, как их называли в дружине, отличая и от поднятых, и от своих — прошедших Пертов угор.
Вятич Налист.
Вятич Заруба.
Русин Горазд из Москова[193].
Русин Перегуда из Углича.
Братья-голядины — Ачкас с Игамасом[194].
И бывший гридень Роман.
Ворота старостина двора стояли распахнуты настежь. Во дворе лежали двое молодых парней — и женщины. Одно было хорошо — одежда на женщинах была нетронута. Ночные исчезновения десятков и сотен, а после — рассказы отпущенных живьём сделали свое дело — чужаки больше не отходили от орды дальше, чем на день пути, и, отходя, старались не задерживаться лишнего мига. На потеху с бабами больше времени не теряли.
Их просто убивали на месте.
Переглянулся с Верешком.
«Ну… давай, что ли…»
«С Хозяином!»
Губы — уже привычно — зашептали Навье слово. Привычно холод и онемение поползли по гортани, по небу, по языку… будто жевал крепкую мяту пополам с полынью.