— А ну-ка, — сказал он, — назад! Ты видел ее дверь, Свелтеров сопляк?
Стирпайку, до этой минуты затерянному в ошеломившем его мире, что лежал за дубовой перегородкой, понадобилось несколько мгновений, чтобы прийти в себя.
— Назад, к этому отвратному повару? — воскликнул он наконец, — о нет! ни за что!
— Слишком занят, чтобы возиться с тобой, — сказал Флэй, — слишком занят, ждать не могу.
— Он урод, — яростно произнес Стирпайк.
— Кто? — сказал Флэй. — А ну, говори дальше.
— Он совершенный урод. Так сказал лорд Гроан. И Доктор тоже. Тьфу! Уродина.
— Это кто уродина, кухонное отродье? — осведомился Флэй, нелепо прянув вперед головой.
— Как кто? — откликнулся Стирпайк. — Младенец. Новорожденный. Оба так и сказали. Жуткий-прежуткий.
— Это еще что? — вскричал Флэй. — Что за вранье? Чьей болтовни ты наслушался? Я тебе уши оборву, никчемная тварь! С чего ты это взял? Подойди!
Стирпайк, давно задумавший сбежать из Великой Кухни, теперь твердо решил подыскать себе место в жилой части замка, где он сможет совать нос в дела тех, кто стоит выше него.
— Если я вернусь к Свелтеру, я расскажу ему, всем расскажу о словах его светлости и тогда…
— Подойди! — повторил сквозь зубы Флэй, — подойди или я тебе кости переломаю. Рот разевать надумал? Я тебя утихомирю.
Широко шагая, Флэй выволок Стирпайка в узкий коридор и, пройдя половину его, остановился у некоей двери. Он отпер ее одним из своих ключей и, швырнув Стирпайка внутрь, замкнул за юношей дверь.
«Свечное сало и птичье семя»
Подобная гигантскому пауку, висящему на металлической нити, люстра парила над комнатой в девяти футах от дощатого пола. С раскинутых ею железных лап капля за каплей, капля за каплей вытягивались вниз бледные наплывы восковых сталактитов. Под железным пауком покоился грубо сколоченный стол с наполовину выдвинутым, полным птичьего корма ящиком, повернутый так, что на одном его углу подрастал понемногу конус свечного сала — мерцающая пирамида высотою со шляпу.
Беспорядок, царивший в комнате, граничил с хаосом. Всякая вещь казалась только что отброшенной в сторону. Даже кровать стояла под нелепым углом, словно она отпрыгнула от стены и теперь вопила, требуя, чтобы ее придвинули назад, вплотную к красным обоям. Свечи оплывали и вспыхивали, и тени раскачивались по стене из стороны в сторону или вверх-вниз, а за кроватью мотались по обоям теневые профили четырех птиц. Между ними колебалась огромная голова. Эту тень отбрасывала ее светлость, семьдесят шестая графиня Гроанская. Она лежала, откинувшись на подушки и обернув черной шалью плечи. Волосы ее, сиявшие темной, почти что черной рыжиной, выглядели так, словно кто-то затеял свивать на макушке огромный узел, да не закончив, бросил. Плотные завитки падали ей на плечи и сплетались на подушках, точно горящие змеи.
Глаза у Графини были бледно-зеленого, частого у кошек оттенка. Очень большие, они все же казались маленькими в сравнении с бледной ширью ее лица. Нос был достаточно крупен, чтобы таким и выглядеть, несмотря на облегавший его простор. Графиня оставляла впечатление существа очень массивного, хотя поверх покрывала виднелись лишь руки ее, плечи, шея и голова.
По левой руке, лежавшей на покрывале ладонью кверху, бочком сновала туда-сюда сорока, выклевывая по зернышку из холмика насыпанной на ладонь пшеницы. На плечах Графини сидели черноголовый чекан и здоровенный ворон, этот спал. Спинку кровати украшали собою два скворца, деряба и небольшая сова. Время от времени между прутьями решетки в высоко сидящем оконце, почти никакого света не пропускавшем, появлялась новая птица. Плющ, пробившийся сквозь оконце снаружи, уже распустил усики снутри по стене, по ее красным обоям. И хотя этот плющ придушил и ту малость света, какую пропускало оконце, сил его не хватало, чтобы помешать птицам во всякий час дня и ночи проникать в комнату и навещать леди Гертруду.
— Ну будет, будет, будет! — глубоким, хриплым голосом проговорила Графиня, обращаясь к сороке. — Хватит с тебя на сегодня, моя дорогая!
Сорока подскочила на несколько дюймов, вновь опустилась на запястье Графини и встопорщила перья, постукивая длинным хвостом по стеганному одеялу.
Леди Гроан метнула остатки зерна через комнату, и черноголовый чекан, спрыгнув со спинки кровати ей на голову, забил крыльями, снялся с этой странноватой взлетной площадки, дважды облетел комнату, пройдя на втором круге между сталактитами светящегося воска, и опустился на пол — там, где упало зерно.
Графиня Гроанская зарылась локтями в подпирающие ее подушки, ставшие плоскими и неудобными, и приподняла свое массивное тело на сильных, грузных руках. Затем она вновь обмякла, раскинув руки влево и вправо вдоль изголовья, так что ладони ее свисли с краев ложа. Складка рта ее не казалась ни грустной, ни радостной, Графиня отсутствующе вглядывалась в подрастающую на столе восковую пирамиду. Она провожала взглядом каждую каплю, падавшую на тупую вершинку конуса и вяло стекавшую во неровной его стороне, обращаясь в длинный мякотный лепесток.
Задумалась ли Графиня или погрузилась в пустую дремоту, об этом догадаться было невозможно. Громада ее неподвижного тела отвалилась назад, руки простерлись вдоль спинки кровати, и тут пропахшее воском безмолвие комнаты нарушилось внезапным стрепетом и скрябом, и Графиня, не повернув головы, скосила взгляд к маячившему в четырнадцати футах над полом заросшему оконцу и увидела, как листья плюща разошлись и из них с виноватым видом вылезла голова, а следом и плечи грача-альбиноса.
— А-га, — произнесла Графиня медленно, словно придя к какому-то выводу, — вот и ты, не так ли? Наш побродяжка вернулся. И где же он жил-поживал? Что поделывал? На каких сиживал деревьях? Через какие пролетал облака? Каков красавец! Какой роскошный пук белых перьев! Какой пук всевозможных пороков!
Белый грач, измахреный со всех сторон листвою плюща, сидел, склоняя голову то в одну сторону, то в другую, слушая ее или делая вид, что слушает, с большим интересом и несколько нарочитым смущением, ибо, если судить по его движениям, время от времени выдаваемым листвою плюща, грач явно переступал с ноги на ногу.
— Три недели, — продолжала Графиня, — три недели его со мной не было. Выходит, я недостаточно хороша для него, о нет, для кого угодно, только не для господина Альбастра, однако же вот он, вернулся и жаждет прощения! О да! Теперь его старому тяжкому клюву требуется целое дерево прощения, а оперению — отпущенье грехов, совершенных за месяц.