самые затаенные свои тревоги и страхи.
Через некоторое время я обнаружил, что мой режим сна и бодрствования нарушился. Я стал спать долго, возможно, целыми сутками, чтобы уйти от себя самого. В промежутках на меня находило беспокойство, доходящее до маниакального состояния. Я ходил по камере, то напрягая, то расслабляя мускулы, ритмично и волнообразно. У меня возникали мысли. Я предпочитал не думать о том, откуда они берутся, я пытался вообще не думать. Я чесал свою грязную бороду и ощупью искал трещины на скользкой стене, но перестать думать не мог. Я размышлял над тем, во что я превращаюсь. Как я боялся этих превращений! Я чувствовал в себе нечто новое, но когда задумывался над формой и направлением этой новизны, волнение и ужас охватывали меня в равной мере. Я пытался уснуть, но сон не приходил. Теперь я, наоборот, целыми сутками бодрствовал. Эти приступы бессонницы перемежались периодами микросна, когда мой мозг отключался на пару мгновений. Я просыпался в холоде и мраке, где капала вода и пахло моим страхом. Временами я пытался проверить, не схожу ли с ума. Способен ли я еще проинтегрировать расходящийся ряд? Испытываю ли прежние ощущения, почесывая свою зудящую сальную голову? Могу ли сжать и разжать пальцы по собственной воле? Так и еще тысячью других способов я испытывал пещеру своего разума на скрытые трещины, а также искал в ней новые кристаллические образования, новые способности и мысли. Какие мысли, какие действия, какие сны предписал бы себе я, будь моя воля действительно свободна? Изменил бы я свой мозг, как мне было желательно, или так и не смог бы преступить каких-то естественных законов? Я искал источник воли в самой глубокой части своего сознания, где вселенная струится, как холодный черный ручей. Был момент, когда я почти засек этот конечный импульс, управляющий моими действиями, почти что ощутил холодноватый восхитительный вкус чистой свободы. Этот момент повис, как капля воды в воздухе, а потом капля упала и растворилась в водовороте моих мыслей. В центре водоворота образовалась черная дыра, а внутри нее другая, еще чернее. Бесконечность все новых открывающихся дыр грозила поглотить рассудок всякого, что слишком долго копался в себе.
Тюрьма сделалась для меня адом. Я всегда боялся темноты, когда был послушником, и раздражал Бардо тем, что оставлял на ночь свет. А тишина — это темнота звука, смерть всех вибраций, ритмов и тонов, из которых складывается песня души. Мы сами творим свой рай, сказал поэт — но теперь он что-то совсем затих. Возможно, плутоний уже распался и отравляющий газ сжег его легкие и превратил в жижу его мозг. А может быть, поэт просто устал от экстаза, устал балансировать на лезвии ножа между жизнью и смертью и лежит, обессиленный, на полу своей камеры? У него было тихо, воздух струился бесшумно, и камень молчал. Даже вода перестала капать с потолка, и мое тело как будто утратило зловоние. Темнота перед глазами была мохнатой, как шерсть, а пальцы стали так нечувствительны, что стены на ощупь казались восковыми. Ни звуков, ни запахов, ни вкуса. Я галлюцинировал. Мне представилось, что я плаваю в кабине своего корабля и вижу звезды. Но когда я попытался мысленно сопрячься с корабельным компьютером, ничего не случилось. Не последовало ни бурного цифрового шторма, ни белого света сон-времени, ни намека на дивную музыку мультиплекса. Я снова был один в реальной каменной клетке, черной и пустой, как мертвое пространство, один в собственном мозгу, один в аду.
Шли дни, и галлюцинации становились все полнее и ярче. Мои сенсорные нервы ослабли, и мозг предлагал взамен собственные стимулы. Зрительный центр начал включаться самопроизвольно. Я видел краски. Мириады пурпурных искр мелькали в воздухе. Сам воздух искрился, словно струящийся голубовато-зеленый шелк. Я видел пульсирующие концентрические круги красного света, видел волнистые, оранжевые и желтые линии. Я обонял запахи специй и духов, курений, бальзама и мускуса. Слышал звон колоколов, хруст льда и волчий вой. Такие галлюцинации посещают всех, кто лишен контактов с внешним миром. Кадетам часто мерещатся разные вещи во время их первого погружения в Розовое Чрево. Алалойские охотники, застигнутые метелью, тоже теряют чувство верха и низа, правого и левого, и видят сквозь тучи снега яркие световые круги. Я знал, что звуки и краски, которые являются мне, нереальны, и знал, что если галлюцинации будут продолжаться слишком долго, мозг у меня будет поврежден сильнее, чем у жалкого афазика.
Довольно долго я занимал себя чистой математикой. Я вызывал перед собой ярко-фиолетовые идеопласты Аксиомы Выбора и уходил целиком в прекрасную Теорию Множеств. Я изобретал (а может, и открывал) теоремы, могущие пригодиться при доказательстве Гипотезы Континуума. Был момент, когда светящиеся объемные идеопласты возникали передо мной столь быстро и живо, что я решил, будто сейчас начнется цифровой шторм — сам по себе, без помощи корабельного компьютера. Какое это было бы чудо! Войти в мультиплекс по собственной воле, с помощью одной лишь математики и невооруженного мозга — сколько раз за эти проведенные в аду дни я молился, чтобы такое случилось! Но молитва — это признак беспомощности и неудачи. Мне не дано было уйти в просторы мультиплекса, и скоро я обнаружил, что в тюрьме и мраке даже математика кажется зыбкой и нереальной.
Я мог, в подражание аутистам, сотворить мир собственных фантазий и жить в нем, сколько захочу. Видеть яркие сны, сознавая в то же время, что это сны, и меняя их форму и содержание по своему усмотрению — это был вариант. Я мог бы представить себе прозрачную аквамариновую рябь нездешнего океана и крепкие объятия женщины, лежащей подо мной на горячем песке. Но это — что бы там ни говорили аутисты — не было бы реальностью. Я затерялся бы в нереальном мире, среди его картин и событий, которые никогда не происходили. И если бы Хранитель Времени наконец вернул мне свободу, я был бы безумен не меньше любого аутиста.
Не знаю, как долго бы я еще выдерживал эту тишину, если бы не вспомнил одну довольно претенциозную поговорку мнемоников. Как-то раз я, водя своими отросшими, загнутыми ногтями по камню, стал думать о мастер-мнемонике Томасе Ране и перебирать в уме его воспоминания о богочеловеке Келькемеше и повествующий о том же древний миф. Поговорка всплыла у меня в голове сама собой. «Память — душа реальности», — утверждала она. Где-то во мне хранятся залежи воспоминаний, целая прожитая жизнь. Память — вот что меня спасет. Я буду жить