Вокруг собиралась толпа зрителей. Люди как бы между прочим останавливались недалеко от границы, возле которой кружком стояла бригада Толстого (во весь голос что-то обсуждая и ржа), и «делали свои дела», бросая на банду и на выход из школы нетерпеливые взгляды.
К моему подходу собралось уже человек тридцать. Немного, просто я вышел одним из первых, не задерживался, а то было бы больше. Но мне плевать на зрителей, плевать на их количество. Плевать и на уговоры Хуана Карлоса, дескать, иди через черный ход, через другой выход. Это не избавит от встречи, а сидеть дома, заперевшись, до конца жизни, я не могу — как он не может этого понять?
— Удачи, чувак! — на прощание хлопнул почти тезка меня по плечу, и я пошел.
Ему драться вместе со мной? Типа, друзья? Увольте! Это не та драка, в которой он мне поможет. Нас замесят и вдвоем, и втроем, и вчетвером. (Хотя, четверо — перебор, я не смогу собрать такого количества сочувствующих, столько в нашей школе не наберется.) Так зачем требовать от него бессмысленного пожертвования? Да и отношения у нас, так сказать… Мы дружим только в школе, и только потому, что больше дружить не с кем. Я не могу сказать, что это товарищ, с которым пойдешь в разведку, в бой, которому доверишь свою спину. Просто «рабочий друг», приятель по общению и интересам. Хороший пацан, но… Не более.
Так что я, как и в детстве, как и всегда, один против всего мира.
Я смело перешагнул хорошо заметную (хоть и невидимую) черту, разделяющую зоны ответственности. Разговоры вокруг смолкли. Банда развернулась, растягиваясь в цепь, как бы перегораживая путь. Да не собираюсь я бежать, родные! Не собираюсь! Некрасиво это! Можете расслабиться!
Они меня послушались, беря в полукольцо. За спиной оставался единственный выход — вернуться в школу. Но для меня он был неприемлем.
А еще я молился. Молился богам-покровителям планеты, молился христианскому богу, в которого верит мать, призывал в помощь Священный Круг — всех, кого только можно, чтобы послали мне мою ярость…
…Я не рассказал о себе главного. То, что я способный, что учусь в престижной школе за грант, что у меня подвешен язык — это все мелочи по сравнению с главной моей особенностью. Я — берсерк.
Ярость, безудержная, сметающая всё на своем пути — моя вечная спутница, мое проклятие, и благословение. Проклятие, потому, что во время приступа я не контролирую себя, могу сотворить все, что угодно, а благословение, потому, что подобно берсеркам древней Скандинавии, иду в бой ничего не чувствуя и не ощущая, на одних звериных инстинктах.
Звериные инстинкты — страшная вещь. Они заложены в каждом человеке, но просыпаться могут только под действием страшнейшего стресса, шока, и то не полностью, а в какой-то степени — слишком велики барьеры, поставленные вокруг них нашим сознанием. Ведь перегрызть обидчику горло, вырвать сердце в пылу битвы голыми руками — это тоже инстинкт. От таких инстинктов надо защищаться, как только можно.
У меня нет сдерживающих барьеров. Вообще. Когда начинается приступ, я ничего не чувствую, не понимаю, действую, согласно собственной установке, которую даю перед этим. Я пытаюсь достать и достаю противника, невзирая на град ударов в мой адрес, невзирая на физическое состояние. Боли для меня не существует, существует лишь цель.
Это одна из главных причин, по которой от меня отстали. То, что я не сдаюсь, не прогибаюсь… Толстый не из тех людей, которые спускают такое. Он — беспредельщик, для него задавить меня — дело чести, без этого он стал бы в глазах банды посмешищем. Подонки никогда бы от меня не отстали, пока не добились своего, но в порыве последней крупной драки, когда меня месили скопом за то, что я начал вылавливать их поодиночке (и отправлять в больницу), у меня началось ЭТО.
Это был самый жестокий приступ из всех, какие помню. Точнее, я ничего не помню. Лишь помню себя, придавленного к земле несколькими телами подонков, бьющегося в конвульсиях; окровавленное лицо одного из них со свисающими лоскутами кожи и мяса, разодранного голыми руками. Еще одного, всего в крови сплошным слоем, воющего от боли так, как… У меня нет даже сравнения, на что этот вой был похож, но это было СТРАШНО! Я так и не узнал, что сделал с ним, но мое лицо, рот были в крови.
Еще бледное лицо третьего, стоящего на четвереньках напротив, через силу, со свистом впускающего в себя воздух, смотрящего вперед отсутствующим взглядом. И испуганные лица остальных, включая самого Толстого, когда они меня отпустили и ретировались. Да, так и было, отпустили, и пятясь задом, ушли.
Больше меня не трогали.
Я не знаю, сколько денег мать отстегнула за то, чтобы скрыть мою болезнь, что я даже смог учиться в престижной школе. Она русская, хоть и полячка (о том, кто такие поляки, здесь, в имперском секторе, мало кто имеет представление. Для них мы все — русские, так же, как и они для нас — латиносы, хотя друг для друга могут являться венесуэльцами, бразильцами, или, скажем, перуанцами), а русские умеют договариваться. Конечно, я сильно подозреваю, что ей кое-кто помогал, но это другая история, об этом позже. А пока я благодарен ей за то, что она столько лет скрывала мой недуг, и скрывала успешно.
Кстати, тогда подонки ничего никому про приступ не сказали. Видимо, испугались огласки, что они, сама банда великого и могучего Кампоса, наделали в штаны и сбежали от какого-то русского. Для них это смерти подобно, ведь меня всего лишь исключат, а их позор остается на всю жизнь.
Но сейчас я хотел такую же ярость, как тогда. Я хотел порвать Толстому горло голыми руками. Я хотел его смерти. Его и его дружков, кого достану. И пусть потом вылечу отсюда, пусть никуда не смогу устроиться, буду работать дворником и грузчиком, стоять на учете в «дурке»… Я готов! Но эту гниду я сделаю!
…Если только моя единственная и самая лучшая подруга явится…
— Слышь, император! — вперед вышел сам Толстый. Ба, какими судьбами? — Слышь, ты! Мы тебя предупреждали, чтобы вел себя тихо и не выпендривался?
— А кто ты такой, чтобы предупреждать, что мне делать, а что нет? — занял я позицию «рогом в землю». Пока сойдет.
— Слышь, ты! Русская сволочь! — начал один их холуев, — Чё, приступ немотивированной храбрости?…
Но Кампос его резко одернул.
— Тихо! — И уставился на меня пронизывающим взглядом.
Толстый, в отличие от своих тупоголовых дружков, дураком не был. Да, его поведение насквозь пронизано «быковатостью», но для него это — единственный стиль поведения, который он знает, к которому с детства привык. Сам же он — человек умный и рассудительный. Относительно умный, конечно. Но это вдвойне страшно, учитывая претензии. Он подражает улице, подражает криминалу, оставаясь внутри прохаваным интеллигентом, талантливым управленцем без стыда и совести. Иначе бы не учился в этой школе.