сделав его совсем уж абстрактным. Дослал патрон и, почти не целясь, выстрелил в статую. Сейчас. Только сейчас, пока голова ненадолго избавилась от беззвучного шепота, от серой трубы коридора.
Сейчас или вообще никогда.
Пули впивались в странный материал статуи, словно в плотное тугое желе, видно было как ее встряхивает от попаданий, как кусочки свинца проходят внутрь, застревая в конце пути. Две в голову, потом в грудь, потом в живот и ниже. Скульптор визжал что-то, кажется, даже упал на пол и бился там в истерике. Не до него. Еще выстрел. Еще. Если не получится – облить все здесь бензином и сжечь к чертовой матери, пока эта янтарная тварь не сгубила всех, до кого дотянется, в напрасных попытках стать живой. Последняя пуля попала в опущенную вниз руку девушки, отбила ей пальцы, и это стало началом конца.
Статуя словно треснула по множеству линий сгибов, разрывов, отверстий от пуль, распалась на части, разлетаясь по мастерской. Голова богини упала рядом с лежащим на полу стариком, он протянул обе руки к ней, схватил, прижал к себе, будто пытаясь спасти и согреть.
Скульптора ощутимо трясло, он всхлипывал и неразборчиво бормотал что–то.
Один из кусков бывшей статуи долетел до Харина, ударился об его ботинок. Сунув пустой пистолет в кобуру, капитан наклонился и поднял странно мягкий, теплый, трепещущий фрагмент чужой плоти. Показалось, что он гладит по нежной щеке кого-то родного – жену, которой больше не было? Нерожденную дочь? Он сам не знал, просто держал частицу этого янтарного сияния на ладони одной руки и гладил кончиками пальцев другой.
Странное чувство не нарастало, но и не проходило.
Харин просто стоял, застыв на месте, а где-то глубоко внутри тонким пульсом, в ритме мелодии приглушенно зазвонившего телефона мертвого Михеева (…ведьмаку заплатите за то, и за это…) билась мысль: странных смертей в парке больше не будет.
Но и его жизнь кончилась.
Зимой это началось, под Новый год. Числа двадцать седьмого декабря, если не ошибаюсь. Отец пропал двадцать шестого, назавтра хотели идти искать с соседями, но не успели, а на следующий день и…
Не рассвело. Вообще никак. Зимой и так день поздно начинается, никто часов до девяти утра внимания не обращал – стоит над деревней хмарь, да и ладно. Фонари кое-где горят, из окон домов тоже свет есть, люди и вышли на улицу. Кому за продуктами, кто просто воздухом морозным подышать – если старики совсем, а по дому дел нет. Скотину-то кто помоложе покормит, и корову подоит, у многих в семье найдутся рабочие руки.
Вот и дед Антон, сосед, выглянул. Это я сам видел, никаких выдумок.
– Чего, малой, батя твой не вернулся?
А я как раз во двор выскочил, свиньям еду тащил от матери. Вонючее оно, свиное хлебово, зато мясо потом вкусное, не то что колбаса городская.
– Нет, не приходил, – мотнул я головой. – Искать надо идти.
– Да чего искать… Замерз, поди, в лесу-то. Теперь только тело найдешь, если волки не задрали. А задрали – так, у-у-у! И косточек не сыщешь.
Дед затянулся вонючей самокруткой – даже до меня дым дотянуло – и закашлялся, заперхал, сплевывая желтым на снег. Под ногами Шарик крутился, гавкнет – и в сторону, пока старик валенком не пнул. Мне через редкий забор хорошо видно было, хоть и полутьма эта стояла.
Я замер, а ответить нечего. Прав, небось. И про волков прав…
А потом и началось – дед самокрутку выронил, сам согнулся, словно кашель скрутил, но молчит. Рядом с ним воздух сгустился как клубы дыма, да только не дым это был. Это Они появились, я уж потом только и понял. Туман не туман, просто фигура на крыльце аккурат за дедовой спиной возникла. Высокая, куда выше соседа, на голову, наверное, а ведь и сам Антон немаленький был. Стала и стоит, а дед согнулся, я думал, скоро пальцами до снега дотянется. И молчит. Нет бы хрипел, на помощь звал – так и этого не было. Потом разогнулся резко, аж кости скрипнули на весь двор, а фигура эта его сзади схватила, словно бы обняла.
Из деда Антона будто воздух весь выходить начал. Со свистом, ей-богу, как из мячика футбольного, если сжать. На лице кожа разом натянулась, глаза прикрыты, волосенки его редкие на голове дыбом встали. Я так и стоял с кастрюлей, так и смотрел. А дед на глазах усыхать начал, сперва глаза ввалились, потом весь череп словно сжался, сплющился. Руки из тулупа торчали – так они прямо в палки превратились. И впрямь кожа да кости. Я такого даже в ужастиках не видел.
Посерел он весь, тулуп осел на нем, как на пять размеров больше был. Дед Антон зубы оскалил, но это не улыбка, конечно, это кожа так натянулась. А потом падать начал, как оттолкнул его кто. И фигура эта сзади ровно выдохнула сыто так, блаженно. У меня батя так в конце обеда любил делать, заодно и матери сигнал – нажрался я, мол, Маша. Не подкладывай больше.
Сосед в снег упал, но легко так, как тряпки бросили. Беззвучно, хотя дед крепкий был, килограммов под девяносто при жизни.
Фигура за ним раз – и взлетела в воздух, стала большая, растянутая в стороны – на манер креста вся, – и ну кружить над двором, словно кого еще искала. Вот тут я перепугался уже насмерть, бросил к чертям эту кастрюлю свинскую и домой бегом, благо от своей двери был метрах в пяти. Если и гнались – не догнали.
С тех пор так и не рассветает, а я так и сижу в двух комнатках и одной кухне безвылазно. Свиньи или передохли, или сбежать смогли.
Не до них нам, честно сказать.
Не с того я что-то начал, не взыщите. Отродясь ничего длиннее сочинений в школе не писал, да постов ВКонтакте, а там же смайлики в основном. Были. Теперь-то никакого интернета.
Федька меня зовут.
Федор Александрович, если полностью, но такое в пятнадцать лет вроде как не положено. Не по возрасту. Фамилия моя Бураков, но этим в родной Покровке никого не удивишь – половина дворов Бураковы, в остальных Синицыны. Все родня друг другу, так или эдак. В гости ходили… Раньше, конечно, сейчас не до гостей.
Деревня-то почти вымерла. И прежде жили не больше ста человек, а теперь сколько нас осталось – половина? Меньше? Никто не знает толком.