сидя, под одной ей слышную мелодию и неритмичные удары молотка на втором этаже. По ее телу, закутанному в старую куртку с капюшоном, пробегает дрожь, глаза прикрыты, а голова откинута назад.
Белый испуганно смотрит, но помалкивает.
– Жребий, – спокойно говорит стекольщик. Он уже вернулся сверху и укладывает инструменты в сумку. В его светлых глазах, неожиданно молодых и ярких на изрезанном морщинами лице ни капли удивления. – Скоро жребий. Завтра. Мне назвали твое имя.
Он смотрит на мать. Она отвернулась и глядит куда-то в угол кухни. Дверь хлопает за стекольщиком, но никто не шевелится. Как застыли мы все здесь, в лед вмерзли.
– Мария… – негромко спрашивает Белый. – Не мое, конечно, дело, но куда муж-то твой делся? Ведь еще до Этих, да?..
– Сашок-то? Да в лес он пошел, – неохотно говорит мама. – С осени еще раздумывал, читал всякие книжки, краеведов расспрашивал. У нас там в лесу, километров шесть от деревни, дуб стоит. Петровским называют, якобы царь Петр когда-то в этих местах проезжал и посадил дерево. Чушь это все…
– Ага… Дуб, и что? – вроде даже заинтересовался Белый. Может и на самом деле, скучно же месяцами сидеть вместе. – Рубить, что ли решил, вместо елки, прости Господи?
– Именно, – поджимает губы мать и замолкает. Ей то ли стыдно за отца с его дурацкими идеями, то ли просто все настолько надоело, что сейчас хочется тишины.
За окнами ровно, привычным фоном, гудит ветер. Облизывает чуждые ему зеркала, пробует их на зуб и уже скоро найдет, найдет следующую жертву.
А отец клад найти хотел, это даже я знаю. Только говорить об этом пришлому бродяге, случайно оставшемуся жить с нами, не буду. Не то, что мне Белый не нравится – нормальный дядька, смешной иногда, но ни к чему ему знать лишнее.
Бездомный чешет клочковатую бороду, поправляет вязаную шапочку и тоже молчит. У нас вся жизнь теперь из таких вот пауз, как в театре. Зрителей только нет, а те, что есть за окнами, так лучше бы их и ни было вовсе.
С дубом все непросто на самом деле. Якобы на нем дупло есть – сколько лазили, не нашли, но отец-то упертый… был. И в том дупле спрятано, наверное, важное. Дорогое уж точно. Опять же, ствол наверху расщеплен, есть там, где поискать. Зачем зимой? Так это вы у отца спросите, если встретите… Собрался, бензопилу на санки, и пошел.
Не вернулся вот только.
– Ну и ладно, – смешно морщась, ворчит Белый. Глаза после еды прикрыл, вид сытый как у кота. Или у свиньи, тоже похож. Пришел тощий, куртка как на пугале висела, а с зимы отъелся. Двигаемся опять же мало, негде здесь. – Я вам тогда сам расскажу.
Баек всяких у него миллион. Время от времени такое закрутит, я от смеха на полу валяюсь, даже мать нет-нет да улыбнется, а уж с ней это редко бывает. А иногда серьезное рассказывает, жития святых или про судьбы разные. Хорошая память у мужика, он нам вместо телевизора.
– Я ж почему бродяга? Не из–за плохих людей, нет, спаси всех Христос. Ни квартиру у меня не отнимали, не грабили до нитки. Даже не пропивал все. Не было такого, но во всем сам виноват. Работал я раньше… Нормально так, и в такси был, и на грузовике. Водитель хороший, это я сейчас не хвастаюсь, все так говорили. Раз деньги платили, не ругали и не гнали – хороший ведь специалист, скажи, Федор?
Я киваю. Не пойму, к чему он ведет, но и спорить не с чем. Теплая сонливая сытость после материной похлебки накрывает с головой, как одеялом. Не уснуть бы. Да и усну – кому какое дело? Спешить давно некуда. Жалко только, что очередную байку пропущу, Белый по второму кругу их не рассказывает.
– Сбил что ли кого? – внезапно спрашивает мать.
– Я-то? Да ну… – тянет бродяга. Его крупно вылепленное лицо: нос картошкой, выпуклые щеки, крутой лоб – покрыто капельками пота. Они даже по бороде стекают, путаясь в густых зарослях. – Бог миловал. Без аварий ездил, если только по ерунде, крыло там помнешь или бампером куда воткнешься. Нет, не сбивал я людей. Даже собак всегда объезжать успевал. Ну или затормозить там, по обстоятельствам…
– Так чего из дома сбежал, раз так все хорошо? – уточняет мама.
– Видишь ли, Мария… Федору рановато еще, хотя… Да пусть слушает, считай, взрослый. Был у меня друг давнишний. Не с горшка, врать не буду, после армии уж познакомились, давно уже, нам под тридцатник обоим было. Андрей звали, спаси Господь его душу. Сейчас смеяться начнете – он музыкант был, гитарист.
Над чем смеяться, я вообще не понял, мать тоже слегка скривилась.
– Не поняли, нет? Эх, народ вы сельский, на голову девственный… Я ж – водила, руки в масле. Маршрут, бензин, чеки. Вечерком пивка, завтра на работу. А он гитарист. Слух музыкальный, пальцы тонкие, то-се. А вот подружились не пойми как, и не просто водку вместе жрали, а о жизни поговорить получалось, и ему не лень, и мне интересно.
– Ну и что? – в голосе матери равнодушие и усталость. Плевать она хотела и на Андрея–музыканта, да и на самого Белого. Какая разница, что там было, в прошлой-т ожизни.
– Да то, что заболел он. Дело такое, никто не знает, что и когда накроет. Полежал в диспансере, а потом выписали его домой. Не потому, что вылечили – какой там! Просто больнице чтобы статистику не портил. У них там строго: помер на койке, врачей задолбают, прости Господи за дурное слово, что и как, да почему не лечили. А дома – считай нормально, что вы хотели, рак. Я и в диспансер к нему ходил, там водички принести, из еды чего, а потом домой пришел. Он лежит на кровати, вены на руках черные, а сам – как святой, изнутри прозрачный аж, кости просвечивают. Ну и лысый как коленка – ни волос, ни бровей.
Мария поежилась, но промолчала. А я слушаю, слушаю, ведь зачем-то Белый это все рассказывает.
– Издалека я начал, ну да ладно. Торопиться нам вроде некуда, – бродяга пошевелился, удобнее привалился к стене и продолжил:
– Вот он мне и рассказал, каково оно там. Я-то грешным делом с бутылкой пришел, отметить выписку, а он улыбается и говорит: «Сам пей. Мне и нельзя, и не хочется. Да и незачем уже». Я один пол-литра и выпил, водичкой запивал, да и все. Еды-то у него не было. А