Комната выглядела нежилой и заброшенной. Молодой человек поежился и решил развести огонь в очаге – на тот случай, если ждать придется долго.
Потянувшись за поленом, он внезапно отдернул руку. На полу лежала маленькая вещь, которая никак не могла там находиться. Никак. И все-таки она была, такая смутно знакомая. Ллинграм поднял и положил на ладонь сапог, ладно скроенный, со щербатой пряжкой и давно стоптанным носом – но с полпальца длиной.
Ловчий сапог Ллинта. Нет, так не бывает. Или…
Ллинграм понял – как понимают всего одно слово, меткое и острое, что мгновенно разбивает спутанный клубок догадок. Он вскрикнул, отбросил сапожок и выскочил из дома, забыв на столе свиток с ученой шляпой. А вслед ему донесся – или это ветер так свистел в кукурузе? – тонкий смех, похожий на колокольчиковый звон.
ПАДЕНИЕ
Наверное, они хотели построить здесь храм. Ведь эта каменная поляна будто создана для молитв, а то ущелье с огненной рекой внизу – для жертв. Они даже начали: вырубили в скалах две колонны и наметили лицо будущей статуи – то ли великого диса, то ли им одним ведомого божка.
Кто «они»? Старик не знал. Может, мудрейшие. А может, простые люди, такие жалкие и трогательные, облаченные в тряпье из невежества. Отмахнувшись от эха, как от назойливой мухи, он сел у самой пропасти. И положил перед собой большую книгу в причудливом дорогом переплете. Каждый раз, приходя сюда, старик двигал книгу то ближе к краю, то подальше от него, на палец, на полпальца, словно играл в какую-то мучительную одинокую игру.
В конце концов, он так и заснул – сидя, впившись пальцами в переплет. Годы брали свое. Когда старик пробудился, он увидел неподалеку корзину с хлебом и сыром. Наверное, еду принес пастух или кто-то из его детей.
– Видишь? – произнес он, глядя на каменное лицо в скале. – Они все забыли. Они свободны.
– Как же, – глухо отозвалась статуя. – Человек больше не часть природы. Листья, упавшие с одной ветки, не прирастают к другой.
Конечно, истукан этого не говорил и даже не шевелил губами – у него и губ-то не было, одни наброски. Старик сам выдумал ответ. Он жаждал общения с ровней, с тем, кто знает и помнит. А таким в поселке был только он один.
– Но есть ветви, которые в воде пускают корни.
– Здоровые ветви, – возразила статуя. Она была подходящим собеседником, неторопливым, умудренным сотнями лет. – А не побеги дерева, сгнившего насквозь. Нет, такое возможно только у людей: ты забираешь у преступника ребенка, растишь его в неведении и превращаешь в достойную особь. Только не много ли ты на себя берешь? Это не младенец, а целый народ!
– Короткая память – прекрасный дар, – пробормотал старик.
Он не имел в виду себя. Он-то все помнил. А что не помнил, то подсказывала книга – летопись его земель, древняя и беспристрастная. Тех земель, что они потеряли. Старик в который раз стал бережно перебирать страницы, водя пальцами по нарисованным горам и морям, дворцам почти небесной красоты, утратившим жизнь портретам и числам, бесконечным числам. Последние листы, уже без рисунков, раздувались от обилия фраз, резких, сжатых, как военные приказы. И чернила были уже не синими – багровыми.
«Багровые. – Слово вертелось на языке и отскакивало от поредевших зубов. – Багряные. Обагренные».
Старик захлопнул книгу и достал из корзины хлеб. Люди почитали своего мудреца, хоть и никогда не обращались к нему за советами. Они были где-то внизу, их голоса доносились гулко, неровно: играли дети, перекрикивались пахари.
– Осколки, – произнес истукан. – Слышал, как их называют здешние? Дички, болотники! Их даже не гонят – никому до них нет дела. Они уже свыклись. Может, этому племени уготовано стать рабами, как соломенным дикарям? И ты ничего не скажешь?
– А что мне сказать? – буркнул старик, заворачивая сыр в мякиш.
– Напомнить, что их род был великим. Что их предки поднялись так высоко, как не поднимался ни один властитель Эрминтии, ни один мудрец, ни один волшебник!
– Да, лезли все выше, брали все больше – и сорвались. Упали, как никто до них не падал. Ты хочешь, чтобы я посмотрел в эти лица, в эти глаза и поведал им, за что у йунов забрали дар магии? Рассказал маленькой толстушке мельника, что в ее венах течет черная кровь? Назвал однорукого бортника предателем всего в третьем колене? Сделал видимой всю эту грязь, от которой они никогда не отмоются – если будут знать? А они не знают, не знают…
– Зато йуны не позволят унижать себя.
– Пусть унижаются, – прошептал старик, – но видят чистые сны.
Статуя склонила голову – то ли согласилась, то ли устала от споров – и замолкла. Ее лицо затерялось в скале; глаза, нос, губы уже казались просто обветриями.
«Решился? – судорожно ощупывал свое сердце старик. – Решился?»
Немного, еще чуточку. Ведь неизвестно, сколько впереди дней. Может, завтра он уже не спустится отсюда, и ветер прибьет его тело к щеке истукана, как волны прибивают мелкую добычу к камням. И кто-нибудь найдет книгу, и прочитает все, и ничего на самом деле не поймет…
Еще, еще… Половина уже свисала над пропастью. Пальцы замерзли, не двигались. Хлебные крошки, упавшие за воротник, стали царапать кожу.
Внизу радостно завизжал ребенок, и этого звука хватило на последний толчок.
Вся история великого, бесстрашного, самонадеянного народа, прародителя верховных жрецов и магов, сжалась в черную точку и исчезла в огненной реке. Теперь остались только йуны с приросшей намертво шкуркой земледельцев и следопытов. Они уплыли, они забыли. И некому больше вспомнить.
Что-то закончилось, что-то начиналось.
Старик вздохнул с горьким облегчением и медленно побрел вниз, держа руку за пазухой, у иссохшей груди. Там лежал единственный вырванный лист: портрет юной женщины с цветком в руке, названия которого уже никто не знал.
ПРЕДНАЗНАЧЕНИЕ
Грумс всегда понимал, что к простым людям не следует относиться с пренебрежением. Но он также знал, что нельзя позволять им думать, будто ты один из них. Поэтому он тщательно готовился перед тем, как распахнуть свои двери: расчесывал бороду и разделял ее на две жесткие копны, скручивал волосы в косу, приглаживал сюртук. Бляшке на ремне полагалось блестеть ровно настолько, чтобы отражать солнце, но не притягивать взгляд: все-таки неприятно, когда пялятся на твой живот. Затем Грумс полировал ногти, начищал фамильный перстень и взбирался на скамеечку, дабы прибавить росту. Возвышаться над всеми – это важно, но опять же, нужно не переусердствовать.
Когда сам он был готов, дело оставалось за малым: должным образом представить сокровища. Грумс заботливо поправлял глиняных драконов, расставлял свистульки и вывешивал бусы так, чтобы они раскачивались на ветру. И только после всего этого он открывал лавку, и день на рынке по-настоящему начинался: лишь тогда наполнялась площадь, рождались голоса и вспыхивал смех.
Грумс один знал, что все обстоит именно так.
НАИЗНАНКУ
Ступая крадучись, с оглядкой, Тала поднялась по старой лестнице на чердак. Лютик недавно вышмыгнула оттуда, надо бы проверить. Так-так, да тут тайник – только без тайны. Ее сестра слишком мала, чтобы на самом деле что-то спрятать: там следы, здесь влезла пятерней в пыль. И половица лежит неровно. Глупая девчонка!
Тала откинула полусгнившую доску и замерла. В нише лежал лист бумаги, сложенный во много раз, почти скомканный в горошину.
«Я так и знала! – с досадой подумала девочка. – А ведь мы только месяц как переехали».
Она осторожно развернула находку. На одной стороне были ряды каракуль (Тала не умела читать) – наверняка письмо, которое Лютик где-нибудь стащила. А на другой стороне красовался рисунок углем.
Тала сердито засопела – «Снова! Снова!» – и уже хотела разорвать бумагу в клочки. Но вдруг она узнала в рисунке себя. Только у нее во всей деревне были такие длинные косы и такое жалкое короткое платье, из которого она давно выросла. Голова у нарисованной фигуры была маленькой, а руки довольно кривыми («Ну, попадись мне, Лютик!»). Зато внутри красовалось что-то интересное, кропотливо созданное. Сестра всегда рисовала то, что под кожей.
Там, где у бумажной Талы билось бумажное сердце, угольные мазки сливались в лицо мальчишки. Белокурого парня с глазами синими и глубокими, подкрашенными черничным соком. Живое сердце живой девочки ухнуло и сорвалось вниз. Осот! И как эта бестия только догадалась? Ведь Тала никогда не показывала, как он ей нравится, даже глазела на него тайком. Конечно, ведь ей всего девять, а ему уже двенадцать! Будет Осот смотреть на такую малявку… Она почувствовала, как по щекам побежали горячие злые слезы.
– Мама, мамочка-а!
– Что? – донесся снизу раздраженный голос матери.
Тала приготовилась выкрикнуть: «А Лютик опять рисует!» Но слова застряли у нее в горле. Девочка прекрасно знала, что будет дальше: мать прибежит, бледная и растрепанная, выхватит рисунок и заплачет: «Святые небеса, и где эта бесовка взяла бумагу?!» Потом скомкает листок, кинет его в огонь, и они пойдут собирать вещи, чтобы уехать из этой деревушки в другую – ведь неизвестно, кого Лютик еще нарисовала, кому показала. Так было в прошлый раз, когда сестра изобразила старосту с безумными глазами, черными руками и огнем внутри. А в огне корчились какие-то фигуры. Лютик нарочно уколола палец, чтобы закрасить пламя кровью. Тала слышала от местных мальчишек, будто пять лет назад там и вправду сгорел трактир. Погибло много людей, среди них и предыдущий староста. Мол, упился до красных троллей в глазах и сам все подпалил. Но младшая сестра не могла слышать разговоры, ведь она с рождения была глухой. А поди же, взяла и нарисовала! Тогда они бежали на рассвете, не дожидаясь утра. Мать так колотила косяк, что чуть руки не разбила: только, говорила, нажили хозяйство. Но Лютика высечь не посмела. Да не то что не посмела – не смогла. Просто детей в охапку, и бежать. Со старостой, повторяла она, шутки плохи.